Мы сейчас расскажем его историю читателям. Но не так скупо, как сам рассказчик. Многие черты его облика открылись Аннете не сразу, а лишь постепенно, спустя несколько лет. При первой встрече выступили лишь основные черты. Но мы, малые боги, обладаем привилегией читать судьбы наших детищ, так откроем же Книгу их бытия.

Он принадлежал к древнему сицилийскому роду. Граф Бруно Кьяренца. Старинное имя, прославленное ещё во времена норманнов. В предместье Мессины, в верхней части города — остатки некогда богатых владений; неподалёку от развалин Матагрифоне — старинное жилище, без современных удобств, фасадом на узкую уличку; но зато весь портал озарял восхитительный барельеф делла Роббиа. Позади дома вплоть до самого моря уступами шёл апельсиновый сад. Семейство Кьяренца в течение столетий вело там простую, почти деревенскую жизнь, свято блюдя благородные традиции гуманизма духа, чуть старомодного, но цельного и благоуханного, как мёд Феокрита. Не раз они оживляли воспоминания о буйном прошлом, скрещивая копья в филологических и поэтических турнирах провинциальных академий, носивших имена геральдических чудовищ: Рыси или Гриффонов. Тут они расточали немало остроумных догадок досужих филологов-любителей, тут блистала подлинная греко-латинская эрудиция, которая переходила от отца к сыну, а иногда даже от отца к дочери. Великая Греция со времён Пифагора признавала за женщинами равноправие в сфере мысли.

Граф Бруно, чуть ли не играючи, приобрёл заслуженную репутацию учёного-эллиниста. Возделывая свои апельсиновые сады и деля с братом, депутатом парламента, доходы от серных рудников, он опубликовал превосходно написанные работы по эпиграфике и антологию орфических поэтов. И сам тоже писал стихи с равной лёгкостью и по-гречески, и по-итальянски. Он дожил до сорока лет, так и не узнав, что жизнь может быть суровой. Окружённый любовью и сам наделённый любящим сердцем, он с лёгкостью воспринял от своих просвещённых родителей склонность к бескорыстному труду, который уже сам по себе наслаждение, и снисходительный оптимизм, который ничего не стоит тому, кто всю жизнь ничего не делает, а только созерцает смеющийся лик «Матери». Эти литераторствующие дворяне изгоняли из своих садов отголоски ужасающей нищеты, эхо яростных схваток, которые в детские годы Бруно сотрясали вставшую на дыбы соседнюю Калабрию и Базиликату — социальные войны между galantuomini и cafoni[297]. Граф Бруно не дал себе труда хотя бы раз посетить свои серные рудники, доходы с которых позволяли ему оттачивать «золотые рифмы», свои собственные или Пифагоровы. Его брат, который изредка бывал там, отговорил Бруно от поездки, вскользь указав на убийственную пыль, нищету, косность. Бруно искренне огорчился: это неизбежное зло, и не так уж обязательно, чтобы графы Кьяренца омрачали созерцанием его свои светлые очи, в которых отражался прекрасный лик нимфы Галатеи, их соседки по мифологическим преданиям. Каждому своё: их дело воплощать красоту пером, а также (разве они не достойны этого?) и своей жизнью.

Природа щедро одарила графа Бруно всем, что необходимо для выполнения подобной роли. Его прекрасные руки ловко и небрежно устраняли с пути все мрачные тени. Любезный, очаровательный, сам легко поддающийся очарованию, он был героем множества романов, и благодаря изяществу и обаянию своей натуры, своей поверхностной, но естественной доброте, он умел наслаждаться ими, прерывать, вновь обретать в них наслаждение, причём на дне стакана никогда не оставалось горького осадка ни для него, ни для его подруг. Женился он довольно рано, в двадцать шесть лет, на молоденькой девушке из семьи богатых буржуа, живших на севере Италии; это была голубоглазая брюнетка из Винченцы, она боготворила его, и он тоже нежно её любил. От этого совершеннейшего союза расцвели четыре жизни, четверо детей, прелестных и грациозных. Ни болезней, ни забот; счастье столь прочное и неизменное, что, казалось, иначе и быть не может. Он и его близкие вправе были думать, что несчастье есть удел тех, кто не умеет быть счастливым, или тех, кто от природы склонен к грусти, а это уже изъян, требующий врачебного вмешательства. Надо ли говорить, что такие взгляды предполагают изрядную долю равнодушия к окружающему миру? Но эгоизм этот был так мил, так простодушен, что никого не мог оскорбить. Добавим в его оправдание, что чужое горе было тактичным и умело не выставлять себя напоказ: отчаяние жителей Mezzogiorno[298], страдавшего испокон века, достигло последней степени, превратилось в апатию, когда человек не хочет пальцем пошевелить, чтобы изменить своё положение, боясь испытать новую, совсем уж непереносимую боль. Вся их горькая мудрость выражалась в жестоко-насмешливой фразе: «Addò ne’ à sfizii, nun c’è perdenza». (Кто не в силах сопротивляться, тому терять нечего.)

И матёрые политические волки старались не потревожить этого нищенского существования: а не то, неровен час, ещё разбудишь народ. Один из этих авгуров заявил:

— Благоразумнее не тревожить беду, которая почивает глубоким сном[299].

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги