В этой местности землетрясение — обычный гость; и хотя с чисто южной беспечностью о нём забывают, особенно если он не зачастит, всё же каждому, от отца к сыну, передаётся опыт, и каждый знает, что надо делать при первом толчке. Здесь не теряют зря времени на стоны и жалобы. Здесь сразу же убегают под открытое небо. Или, если уже поздно, стараются хоть притулиться у надёжной стены. Флора бросилась в соседнюю комнату, где вдруг тревожно закричали дети: она надеялась вынести их в сад. Но второй толчок, потом третий — ужасной силы, — и дом закачался словно на гребне волны; стены вспучивались, как паруса; толстые потолочные балки повело, паркет горбился, — напрасно нога искала опоры; а снаружи доносился рокот города и моря. Вопль Страшного суда…
Всё произошло в течение нескольких секунд. В такие мгновения обезумевший разум слышит лишь одно — свой собственный воющий страх. Бруно понял, что пользоваться лестницей уже поздно, и, крикнув жене, чтобы она следовала за ним, бросился к балкону, ибо его инстинкт, где дремало зерно многовекового опыта, подсказал ему, что, когда рушится дом, надо держаться по возможности ближе к наружным стенам, так как в этом случае ещё есть шанс быть извлечённым из-под развалин. Но затем в течение всей жизни, которую ему суждено было прожить, он упрекал себя за то, что послушался голоса инстинкта, а не побежал за остальными, чтобы быть с ними, спасти их или вместе умереть. В ту минуту никто не понял его намерений, а у него не хватило времени объяснить, что надо делать… Последние видения… В соседнем окне обнажённая грудь юной Джеммы, протягивавшей к нему руки… И плач Сибиллы, её крик: «Папа!..» Оглушительный удар — и старинный дом рухнул. Всё исчезло, и Бруно потерял сознание.
Он пришёл в себя на койке парохода, который увозил его от этого проклятого берега; потом (вспышки сознания пробивались изредка из мрака, и снова возвращался мрак) он очнулся в больнице в Неаполе, после тяжёлой операции. Помимо сломанного бедра, у него оказался ещё пролом черепа и сотрясение мозга. Он не помнил прошлого, совсем не помнил. Вместе с проблесками сознания к нему вернулись тоска и боль. Но он не знал, откуда они, почему они окутывают его, точно тёмное облако. Он был не в силах связать воедино и двух мыслей; он мучительно старался пролить свет на прошедшее и трепетал, что свет прольётся… Всё произошло внезапно. Облако рассеялось. Он услышал тоненький плач Сибиллы. И закричал:
— Дочка!
Он попытался подняться, но лубки не пустили, и он ударился о стену. Сиделки держали его за руки. А он всё звал:
— Дорогие мои! Я здесь! Иду, иду! Да где же вы?
Его пытались успокоить. Ему удалось восстановить в своём мозгу последние мгновения перед катастрофой, он умолял, чтобы ему сказали, где все остальные; он ждал — сейчас ему скажут, что их спасли. Перечить ему не решались; его успокаивали неопределёнными, туманными фразами, которым он не верил, но требовал, чтобы их повторяли вновь и вновь, иначе он не мог жить, а, вопреки ему самому, безотчётный эгоизм заставлял его жить. Но через несколько дней — дней, когда он в молчании, в ужасе, взвешивал каждое сказанное ему слово, каждый подмеченный им взгляд и свои собственные воспоминания, — он умоляюще взглянул на врача, склонившегося над ним (он знал его раньше, врач тоже был уроженец Юга, и его семья встречалась с семейством Кьяренца):
— Я знаю, знаю… Я вас не спрашиваю о том, кого я потерял… Я спрашиваю вас только о том, кто у меня остался?
Такую безграничную жалость прочёл он во взоре врача, что, весь сжавшись от леденящего ужаса, вцепился в сильную руку, лежавшую на краю кровати, и крикнул:
— Нет! Остался же кто-нибудь… Кто?.. Скажите мне — кто?
Врач нагнулся и поцеловал его. Этот поцелуй словно вторично столкнул Бруно в бездну. И со дна её он закричал, рыдая:
— Зачем, зачем вы меня спасли?