Когда война окончилась (или, вернее, временно прекратилась), Бруно посвятил себя возрождению этого Mezzogiorno, который он глубже познал в общении с его мучениками, с теми, кто устилал своими телами поля войны. На сей раз он не удовольствовался, передав большую часть оставшегося состояния различным Associazioni и Opere nazionali[308], которые действовали за него так, чтобы глаза его не видели, куда идёт дар его рук (для равнодушного нет ничего милее доктрины самоотречения, требующей, чтобы левая рука не знала, что творит правая). Граф Кьяренца поселился в этом краю, в Потенце, где сотни семей, как белые черви, кишели под землёй в sottani — погребах, пещерах, высохших водоёмах. Он завербовался в крестоносцы, которые задались целью вырвать из склепов этих «сынов человеческих», обманутых, брошенных, покинутых, отвоевать этот злополучный край от трёх колдуний, трёх богинь-кровопийц; их призрак вызвал граф Бруно перед Аннетой на холме, окружённом, точно лунным кольцом, смертельными испарениям болот, — призрак Нищеты, Лихорадки и Подземного огня, — и ещё более страшный, чем эти три, призрак четвёртой богини, которая зовётся, судя по обстоятельствам, то Приятием, то Смирением, то Апатией и которая не что иное, как неподвижность, как оцепенение, не позволяющее даже уклониться от занесённого над тобой кулака судьбы… Ведь так было века и века, и так будет in saecula…[309] Это средневековье, подобно неизлечимой язве, разъедало тело гордой нации, которая вновь и вновь с горечью убеждалась, что победа не оправдала многих ожиданий, и внимала подстрекательствам риторов, призывавших востребовать наследие Imperium Romanum[310]. Но в древнем наследии войны, славы, завоеваний и напыщенных сентенций один завет никак не соблазнял этих проповедников, шумевших в первые послевоенные годы: завет легионеров старой Республики, которые, возвратясь к родному очагу, упорно укрощали собственную землю — тех, кто осушал заражённые лихорадкой поля, спускал их застоявшуюся кровь и восстанавливал во всём огромном теле Италии систему мощных акведуков. Но кровь должна была струиться не только в жилах, а и в душе этого края, как бы увязнувшего в колдовских чарах, — l’han pigliata d’uocchi (дурной глаз испортил), сказали бы в старину.
И вот светлые и спокойные глаза графа Кьяренца повели борьбу против этого дурного глаза. Он разъезжал по всей округе, врачуя физические и моральные раны, он был попеременно и врачом, и апостолом, и землекопом, и повсюду, где ступала его нога, оставалась полоса света. Тоненькая ленточка. Но, подобно камешкам мальчика с пальчик, она позволяла идущим вслед найти дорогу в лесу. Ибо за ним шли другие. Он с удивлением открыл в себе организаторские способности и проповеднический жар. Его страстный идеализм зажигал другие умы, умы женщин и мужчин как самого высшего, так и самого низшего классов, маленькую когорту, пламенную и чистую, — такой высокий накал, пожалуй, можно встретить только в Италии, где сходятся крайности души: грязь и огонь.
Во время одной из поездок графа Бруно в Агри, на юге Пистиччи, Аннета и встретилась с ним в вагоне поезда, пересекавшего долину Базенто.
И всю свою жизнь, объявшую в мощном полёте самые различные картины — апельсиновые рощи Мессины, Диониса, сжигаемого лихорадкой в тусклом блеске болот, снежную пыль на плоскогорьях Тибета и столько вершин, и столько бездн, — всю эту жизнь граф Бруно развернул перед своей внимательной собеседницей за одну только ночь, быстро и бегло, как в панораме. Однако основные линии были словно высечены резцом, и они запечатлелись в памяти Аннеты. Наделённая от природы непогрешимой интуицией, она без труда проникла в скрытую сущность этой трагической безмятежности. Не то чтобы поняла — коснулась её пальцем. Она не пыталась расспрашивать своего спутника. Он говорил сам, не дожидаясь вопросов. И, не дожидаясь его вопросов, она рассказала ему о себе. Рассказала в каком-то стихийном порыве, в благодарность за то, что он доверился ей.