После войны в каждой стране нашлось несколько человек, сказавших «нет». Естественно, что руки их потянулись друг к другу; и помимо их желания, просто силою вещей, эти люди объединились в единый международный фронт Духа, которому не раз приходилось противостоять чудовищным злоупотреблениям и злодеяниям, порождённым войной, а затем зловонным миром — дыханием уст Тигра. Одним из самых прославленных еретиков был Эйнштейн, который, прибыв в Париж, нанёс свой чуть ли не первый визит Жюльену Дави. И вскоре ряды их разомкнулись, чтобы принять графа Кьяренца.
Но он не торопился. Упорно держался в стороне от текущих дел. Когда в Италии начались коммунистические волнения, а затем появился фашизм, Бруно просто не обращал внимания на события до тех пор, пока они не отразились на его деятельности и на его общественных начинаниях. Он трудился ради тех, кто страдает (а кто в сущности не страдает?). Что ему та или иная партия? Он не искал политических бурь. Но политика сама пришла к нему. Фашизм пожелал вмешаться в его деятельность, наложить на неё свою лапу, подмять под себя. Бруно сопротивлялся мягко, но упорно. И в течение довольно долгого времени эти люди, эти насильники, ничего и никого не щадившие, терпели Бруно, до того сбило их с толку его бескорыстие, стоявшее вне всяких подозрений. Если через уважаемого графа проходят миллионы, ясно, что немалая толика из этих сумм должна была прилипнуть к его белым ручкам — иначе ведь у филантропов не бывает. Но ничего не прилипало к белым рукам графа Бруно (впрочем, уж не очень-то белым с тех пор, как они познакомились с лопатой землекопа и соколком штукатура). Он довершал своё разорение, служа огромному братству голодных и сирот. Ни о каких выгодах положения и говорить не приходилось. Никто уже не претендовал на его место. Но если даже корыстные мотивы отпадали, дух насилия и мелочной придирчивости всё равно не мог дальше терпеть эти отряды добрых самаритян, которые старались врачевать раны, вместо того чтобы их наносить, а это, надо полагать, является отличительным свойством истинно мужественных людей, тех, что делают войны и революции, создают новый или мнимый порядок или разрушают его. Если лично графа Бруно никто не притеснял (он и не подозревал, что обязан этим покровительству двух вельмож нового режима, один из которых, министр народного образования, философ-скептик, смаковал, конечно, не идеи графа Кьяренца, а гармоничный стиль его сочинений), то начались гонения на его сподвижников, на тех учителей и учительниц, которые, вдохновившись его примером и его советами, взяли на себя трудную миссию — возродить к жизни обитателей этого забытого богом и людьми края: от них добивались показаний, неприемлемых для их совести, их заставляли присягать на рабство новому политическому деспотизму, возникшему на развалинах конституции, попранной тем, кто провозглашал себя её хранителем. Эти мужчины и женщины, верные своим идеалам, не могли глядеть на сделки с совестью как на забавную игру, в отличие от министра Джентиле, который насмешливо ответил графу Кьяренца, пришедшему заявить протест против насилия, учиняемого над душой его учеников:
— Но, caro mio[312], разве евангелие не учит нас, что «надо душу свою погубить, дабы спасти её»?
Бруно был вынужден покинуть Юг и отправиться в Рим для защиты своего начинания и своих друзей. И, выбравшись из захолустья, он сразу же стал свидетелем жестокой борьбы, от которой приходила в смятение, а потом и умолкала совесть тысяч и тысяч итальянцев. Он не мог уже больше не видеть, не осуждать, и он заговорил. По случайному стечению обстоятельств, он сам стал свидетелем гнусного насилия: шайка молодых негодяев напала на его бывшего фронтового товарища, врача, ставшего полукалекой после тяжёлого ранения, — человека, награждённого за войну орденами, на его глазах оскорбляли, топтали ногами. Получив изрядную порцию ударов (само собой разумеется, граф Бруно вмешался в потасовку), он отправился давать показания в пользу пострадавшего, не обращая внимания на угрожающие выкрики и рёв, доносившиеся с улицы в зал суда. Но, как и следовало ожидать, он не понизил тона. Позже Бруно со смехом рассказывал, что при виде этих «гумов»[313], этих чёрных демонов (чёрные рубашки и чёрные душонки), он почувствовал, как за спиной у него вырастают красные крылья революционера. Из защитника он превратился в обвинителя. Он обрушился на самый суд и полицию, допустивших подобное насилие над правосудием и свободой свидетельских показаний. Его внушительная фигура, его громкое имя, самый тон его голоса (откуда только взялись эти раскатистые ноты, сделавшие бы честь даже тенору из театра «Ла Скала», острил он потом) внесли замешательство в ряды судей. Прокурор униженно извинился; толпу буянов утихомирили. Но граф Кьяренца дорого заплатил за это.
— Пожалуй, не было лучшего средства, — шутя говорил он, — вернуть меня к состоянию возвышенного равнодушия, которым я кичился, пренебрегая суетой сует. Меня вновь унёс пыльный вихрь…