Для Марка уже давно всего этого было недостаточно. Даже спасение души ближних не удовлетворяло его, если нельзя спасти их бренное тело. Это жалкое тело, этот гроб повапленный, эту жизнь-однодневку, о которой идеалисты говорили, презрительно поджимая губы. Им-то, конечно, нечего печься о своём теле, ибо ему обеспечен полный уход… Нет уж, увольте! Сначала тело! И давайте назовём его своим именем, именем славным и позорным: чрево… О вы, прекраснодушные, презирайте его!.. Голодное чрево, чрево, зачинающее жизнь, чрево, откуда выходит древо Иосии — корень… Кормите его! Победите сначала голод, нищету, социальные бедствия… А душа, если ей угодно, пусть расцветает где-нибудь на кроне. Я вскапываю землю у подножия дерева, я удобряю её. На этом перегное родится бог или богочеловек… Ни Бруно, ни Жюльен не возражали против этого. Бруно помнил суровые слова нежного Франциска Ассизского Индии[327]: «Нет религии для пустых желудков!» И действительно, Бруно сообразовал с этим изречением всю свою жизнь, поскольку отдал всё, что имел, только бы заполнить пустые желудки.
Но этим его причастность к социальному действию и ограничивалась. Бруно не намеревался принуждать других следовать его примеру. И если он достаточно ясно видел разумом, что гнёт капитализма ведёт к взрыву, он пальцем не пошевелил, чтобы отсрочить или ускорить этот взрыв. Он достаточно нагляделся на пролитую кровь и не желал пятнать ею свои прекрасные руки. (Им пришлось немало порыться в развалинах рухнувшего города, касаться смрадных человеческих останков. На кончиках его пальцев до сих пор сохранился этот тошнотворный запах…) Кроме того, он прекрасно знал, что ничему уже нельзя помешать. Социальный рок так же незряч и неотвратим, как terremoti…[328] Это чересчур ясное ощущение неотвратимости рока, эта излишняя умудрённость сковывает действия интеллигентов, даже самых свободных духом и самых мужественных. Их можно уподобить зрителям, которые заранее прочли идущую на сцене пьесу: она разыгрывается без их участия, актёры хлопочут, представляя завязку, а зрители уже переживают развязку.
Марк находился ещё в стадии завязок, и молодые побеги действия воодушевляли юношу сильнее, нежели мысль о плодах. Выхоленным, белым рукам Бруно он предпочитал Асины руки, которые не боялись поломанных ногтей. Одно он желал узнать от своих старших: идёт ли он по правильному пути, по столбовой дороге великой Судьбы. И тут они действительно могли ему помочь. Они говорили ему: «Via Sacra»[329], столбовая дорога легионов, — прямой и правильный путь. Он ведёт к цели — через битвы. И двое взрослых мужчин, Жюльен и Бруно, единодушно старались не поколебать мужественную душу молодого борца, не перебить ему лодыжек. Это был его путь. Его закон.
Закон Марка увлекал его за пределы своего клана… Но принадлежал ли он к какому-нибудь определённому клану? Да, принадлежал! Он был сыном Запада, он любил Францию, свою Францию севернее Луары, её бледно-голубые с пепельным оттенком небеса, светлую и розовую землю Франции, подобную телу её дочерей, её горизонты, леса и холмы, её реки, текущие под неумолчное пенье соловья, её ясный говор и её лукавую усмешку старинных фаблио. В иные времена он был бы счастлив (так он полагал), как реки Франции, мирно текущие по своему ложу. Но те реки, самые родные и близкие, в которых он узнавал своё собственное течение, ток своих вод, — Аннета, Рюш — сами отклонились в сторону… Per non dormire[330], — чересчур уж сладко спится в этих долинах, где рыбаки, как зачарованные, не спускают глаз с дремлющего поплавка…