Чем больше они продвигались вглубь Италии, тем сильнее возрастала их радость. Она достигла апогея за грядой Апеннин. Обе женщины заранее предвкушали волнение Марка, которое неизбежно охватит его при виде Флоренции. Однако оно превзошло все их ожидания. У Марка буквально захватило дух, когда его обступили тесные улицы, вымощенные широкими плитами, грозные стены дворцов, когда вдруг вонзился в небо обнажённый меч башни Синьории. Сначала испуг. Он промолчал. Удар кинжала. Марк почувствовал слабость в ногах и прислонился к стене. Потом, как струя крови из раны, восторг вылился в крике. Его спутницы хохотали: они видели только красоту. Они видели кватроченто, с его резнёй и смертью, притаившейся за каждым углом, лишь в одеянии искусства, — изящную и тонкую кольчугу Armeria[362], с которой века, не хуже хранителей музея, стёрли пятна крови. Но Марк, добрый охотничий пёс, сразу же почуял приторный запах ржавчины. Кровь есть кровь. И годы тут ни при чём. Может быть, это кровь Маттеотти?.. Аннета показала Марку площадь, где сожгли «козла господня» Савонаролу… А дальше — чёрный фасад дворца, где, будто на витрине мясной лавки, некогда висели на крючьях головы и тела четвертованных заговорщиков. И церковные стены, расписанные портретами всех этих дуче, кондотьери, великих мясников. И Ася с Аннетой смеялись, как смеются в музеях на фресках и картинах белокурые, хрупкие, длинноногие девушки, чьи тоненькие шейки склоняются, точно стебель, под непомерно тяжёлой головой. И Марк смеялся. Смеялся тоже. Жизнь прекрасна. Каких только жестокостей не простишь ей, когда небо возлагает на её чело, как на крышу хмурых дворцов, свой венок из фиалок! И если под этим челом расцветают взоры, пламенные, как уста. И если с этих губ льётся, точно музыка, мелодия тосканской речи. И, чтобы завершить это опьянение — небом, искусством, телесной красотой, — вкусный обед, приправленный прохладным и жгучим кьянти… Марк отнюдь не был трезвенником, и его спутницы тоже — истинные дочери праотца Ноя. Они воздавали честь всему, что хорошо…
Но если к вечеру они возвращались домой усталые и счастливые от бесконечной беготни, если у них кружилась голова, то виной тому было не столько кьянти, поглощённое в меру, а флорентийский день, блеск которого так жадно впивали их взоры. И, уже лёжа в постели, не заперев дверей, разделявших две смежные комнаты, они продолжали болтать, мать-наседка и её утята, покуда не приходил сон. Но нередко посреди ночи Аннета вставала с постели (сон ей был нужен лишь в небольших дозах), бесшумно ступая босыми ногами, подходила к окну, жадно пила свежесть звёздной тьмы. Так могла она стоять часами в каком-то экстатическом оцепенении, пока рассвет и предутренний холодок не загоняли её, озябшую, под одеяло.
Однажды её застал Марк. Было это накануне отъезда. Завтра они должны были вечерним поездом отправиться в Рим. Пять дней в Вечном городе. А затем — домой… Марк бесшумно подкрался к Аннете. Он положил руку ей на плечо. Она затрепетала всем телом и вдруг попросила прощения, как провинившаяся девочка.
— Не брани меня, — произнесла она. — В такие ночи грешно спать, особенно когда жить осталось так немного!
Марк не возразил, как обычно из вежливости возражают в таких случаях. Он не сказал: «Вовсе тебе не мало осталось жить, а много». Он произнёс:
— Ты права.
(И завтра вечером она вспомнит эти слова.)
Марк взял со стула накидку и нежно окутал плечи матери. Тут только она почувствовала ночную прохладу и вздрогнула. Марк взял Аннету за руку, и они остались стоять у окна, прислушиваясь к бегу ночных часов и собственных мыслей. Из окна (их комнаты помещались в самом верхнем этаже гостиницы) они видели крыши Флоренции и выплывающие из мрака колоколенки приземистого собора, тяжело осевшего на свои тамбуры, похожего на чудовищное насекомое, готовое к прыжку. Откуда-то снизу подымалось журчание фонтанов, и часы каждые пятнадцать минут, словно петухи, передавали друг другу пароль, неустанно напоминая, что время бежит. Гулко отдавались на каменных плитах шаги запоздавшего прохожего. А из соседней комнаты (Аннета и Марк переглянулись с улыбкой) доносилось негромкое деловитое Асино похрапывание. Аннета обратилась к сыну:
— Мой большой мальчик, ты счастлив?
Он ответил:
— Спасибо тебе, моя большая мама.
— За что спасибо?
— За то, что ты дала мне жизнь.
Сердце её забилось от радости:
— Значит, в конце концов, ты не жалеешь об этом приключении?
— О том, что мне приключилось быть человеком? — переспросил он. — Нет. Вопреки всему — горю, стыду, жестокости и даже неизбежности смерти в конце — всё-таки стоило жить! Dimicandum…[363] Это хорошо, это прекрасно…
— С миром в сердце.
— С миром в битве. И добрые боевые соратники, как эти двое…
Он указал на дверь комнаты, в которой спала одна, и обнял за плечи другую.
— Если один падёт в бою, двое других донесут его до цели. (Аннета имела в виду себя.)
— Решено. А тот, кто победит, победит за всех троих.
Аннета с гордостью подтвердила:
— За всех.