Но враги прекрасно знают, что делают! Буржуазные газеты, которые уже давно косились на этот рассадник анархизма, забили тревогу, объявив нравственность всего Парижа под угрозой. Началось расследование, шалунов допросили, а те не столько испугались расплаты за свои прегрешения, сколько возгордились тем, что попали в газеты, и ещё больше разукрасили свои подвиги… Засим вступил хор возмущённых родителей и любопытной галёрки. Когда больную Сильвию привлекли к дознанию, она намылила голову следователю. Надо полагать, тот был не очень-то доволен. Если Сильвии удалось вытащить без ущерба для себя увязшие коготки, то не потому, что ей помогла её правота, а потому, что в своё время она нанесла немалый ущерб «добродетели». В числе её друзей имелись люди, причастные к судебному миру, а друзей её никак нельзя было упрекнуть в неблагодарности (в этом величайшее искусство женщины, и Сильвия владела им в совершенстве). Её не привлекли к ответственности, но школу закрыли. А «собачатам» остались канавы, где они могли развлекаться сколько душе угодно. Да здравствует нравственность!
Это приключение отбило у Сильвии охоту вновь пускаться в крестовые походы ради общественного блага. Будь она помоложе, она из простого упрямства, чтобы досадить противнику, начала бы всё сызнова. Но когда тебе изменяют собственные руки и ноги, тут уж не до игры! Чтобы построить каре под Ватерлоо, нужна, на худой конец, хотя бы старая гвардия! А от гвардии остался один лишь полководец. Поэтому-то Сильвия бросила любимое своё словцо и показала обществу спину, вернее то, что чуть пониже спины.
Близкие, её единственное общество, были при ней. И этого хватало…
Странное дело! Только теперь, расшвыряв всё и вся, Сильвия вдруг обнаружила, что началась её настоящая жизнь… И хотя сёстры не обмолвились ни словом, старшая сделала такое же открытие, но оно оказалось ещё более удивительным, более жестоким после того, как она потеряла своего сына.
В это время ничто уже не привязывает к жизни посредственные души, и они уходят. Но есть и другие души — те вдруг раскрывают себя во всей своей полноте как раз тогда, когда их ничто не удерживает на земле, даже самые священные узы. И вот они возрождаются вновь, вступают в новую эру деятельности, которой от них никто не ждал. Тогда-то в Аннете и зажглась внутренняя жизнь такой мощи, что мало-помалу сияние её, слитое с неодолимой нежностью, должно было пролиться вовне. Сильвия не обладала этим маяком, сверкающим над океаном, но и она затеплила огонёк, который замерцал среди сгущавшегося сумрака. Значит, и она не принадлежала к числу посредственных душ, о которых мы только что говорили, она умела раскрыть себя? «Душа» — что за претенциозное слово! Сильвия непременно швырнула бы его вам в физиономию…
«Я совсем голая… Я, которая ухожу… Я, которая, уходя, покидаю всё это… Всё это? А что всё? Себя. Всё, что живёт во мне и что я оставила втуне… Подумать только, что я не знала даже того, что во мне было! Да неужели же терять попусту время! А ну-ка поспешим схватить его, тогда нам удастся унести его с собой, в наших скрюченных когтях, даже под саван! Было бы просто ужасно, если бы поезд ушёл, а на перроне осталось бы самое лучшее, что у тебя есть, — кошелёк ты захватила, а жизнь забыла…»
Однако наша парижская «обжора» считала, что уже сыта по горло жизнью. Она искренно верила, что отведала самых лакомых блюд. И встала из-за стола отяжелевшая. Её мутило от запаха пищи и сигарного дыма. Но вот открыли окно, и вместе со свежим воздухом пришёл молодой аппетит…
Любопытная история! Стремясь хоть чем-то заполнить бездонную вечернюю скуку (по правде говоря, предусмотрительная Сильвия испугалась её наступления ещё задолго до того, как поймала себя на первом зевке), она установила в квартире радиоприёмник. Первое время она смело и наугад шлёпала по этому лягушачьему болоту: разноголосое кваканье, несущееся от Рима до Тулузы, от Эйфелевой башни до Братиславы, веселило её как занятный фарс; смеха ради она перемешивала эти звуки, напоминавшие рыгание и икоту, словно ребёнок, который лепит пирожки из грязи и воды. Сумбур удовлетворял её чувство юмора и её чисто парижскую потребность в шуме. «Какая же это жизнь без шума?» Но когда Сильвия с помощью этого галдежа доказала себе самой, что она продолжает существовать, она вдруг почувствовала усталость. Пальцы нервно, нетерпеливо, не выключая приёмника, повернули кнопку, и радио умолкло. Сильвия сидела в кресле у окна, а там, за окном, спускался ночной мрак. И великая ночь, отступившая было перед шумом, обнаружив теперь, что место свободно, вновь спустилась в тайники души. А усталая душа снова почувствовала боль, притаившуюся в изношенном теле и в сердце. Сильвию захватили безоружной; она не могла заставить себя подняться, и ночь ледяным плащом одела её плечи. Она чувствовала себя жалкой, нагой, раненной насмерть. И ждала, как милости, последнего удара.