И она мирилась с тем, что дни уплывали без малейших волнений, бездеятельные и тихие, как море в штиль перед отливом. То был перерыв, кажущаяся остановка в вечном ритме жизни. Дыхание приостановилось. Радость уходит на цыпочках. Бесшумными шагами приближается горе. Его ещё нет, но уже nescio quid[44] предупреждает: «Не шевелись!.. Оно у дверей!»
Горе пришло. Но совсем не то, какого ждали. Напрасно пытаемся мы заранее представить себе грядущее счастье или горе. То и другое приходит всегда в совсем ином, неожиданном облике.
Однажды ночью, когда Аннета витала где-то между небом и землёй, на грани счастья и душевного мрака, плыла в царство сна, не сознавая, находится ли она по ту или по эту его сторону, она вдруг почуяла опасность. Ещё не зная, какая это опасность и откуда эта опасность надвигается, она собиралась с силами, чтобы броситься на помощь к спавшему рядом мальчику. Сознание её, настороженное и во время сна, уже подсказало ей, что ребёнку что-то угрожает. Она преодолела дремоту и с беспокойством прислушалась. Да, она не ошибалась, не могла ошибиться! Ведь даже в глубоком сне она чуяла всегда малейшую перемену в дыхании любимого малютки. Он дышал часто и неровно, и Аннета в силу какой-то таинственной телесной связи с ним почувствовала, что и ей стало трудно дышать. Она зажгла свет и склонилась над колыбелью. Мальчик не проснулся, но сон его был беспокоен, он метался. Мать утешило то, что личико у него не было красно. Потрогав его, она заметила, что кожа суха, а ручки и ножки холодные. Она укрыла его потеплее, и он как будто успокоился. Ещё несколько минут она наблюдала за ним, потом потушила свет, мысленно уверяя себя, что это пустая тревога. Но скоро дыхание ребёнка опять участилось и стало прерывистым. Аннета, сколько могла, обманывала себя:
«Нет, он дышит ничуть не тяжелее, это мне так кажется от волнения…»
И она заставляла себя лежать неподвижно, как будто внушая ребёнку свою волю. Но сомнений уже быть не могло — ребёнок дышал всё чаще, начиналось удушье. Вдруг он закашлялся и, проснувшись, заплакал. Аннета вскочила, взяла его на руки. Мальчик весь горел, личико было бледно, губы приняли лиловатый оттенок. Аннета обезумела. Разбуженная тётушка Викторина тоже всполошилась. Вдобавок ко всему в тот день телефон у них был выключен из-за ремонта сети, и невозможно было вызвать врача. А поблизости не было ни одной аптеки. Дом их на Булонской набережной стоял уединённо, и у служанки не было никакой охоты идти по пустынным улицам в такой поздний час. Приходилось ждать до утра. А признаки болезни становились всё заметнее. Было от чего потерять голову! И Аннета была близка к этому, но, понимая, что этого никак нельзя, она её не теряла. Тётка хныкала, металась, как муха под абажуром. Аннета сурово сказала ей:
— От твоего оханья пользы мало. Помоги мне, а если ты ни на что не способна, ступай спать и оставь меня в покое! Я одна буду его спасать.
И ошеломлённая тётка взяла себя в руки. Понаблюдав за ребёнком, она на основании многолетнего опыта рассеяла одно из самых страшных опасений Аннеты: это был не круп. Аннету всё ещё мучили сомнения, и тётушку, вероятно, тоже: ведь так легко ошибиться. Да если это и не круп, мало ли других смертельных болезней? То, что они ничего об этих болезнях не знали, ещё усиливало страх. Но, хотя у Аннеты душа леденела от ужаса, она делала как раз то, что нужно, и делала спокойно. Ничего не зная, слушаясь лишь материнского инстинкта, она наилучшим образом ухаживала за ребёнком (как сказал ей врач на другой день): не давала ему долго лежать в одном положении, перекладывала, старалась облегчить удушье. Любовь подсказывала ей то, чего не могли подсказать ни опыт, ни знания, — ведь она испытывала все те мучения, что и её мальчик. Она страдала даже сильнее — от чувства ответственности…
Мало сказать — ответственности! Тяжкое горе, а в особенности болезнь любимого человека, часто делает нас суеверными, и мы виним себя в его страданиях. Аннета не только упрекала себя в том, что была неосторожна и недостаточно оберегала ребёнка, — нет, она уже открывала в себе какие-то преступные задние мысли: мысль, что она устала от ребёнка, тень бессознательного сожаления о том, что вся жизнь отдана ему… Чувствовала ли она действительно по временам такую усталость и сожаления, и подавляла ли их в себе? Очевидно, да, раз они сейчас вспоминались ей… Впрочем, как знать, не выдумала ли она это из присущей нам всем потребности — в тех случаях, когда мы бессильны помочь делом, — лихорадочно искать причины несчастья и зачастую обращать против себя всю силу своего отчаяния?..