Аист, часто казавшийся застенчивым и неловким, на самом деле с удивительной скоростью собирал и разбирал любое оружие. Он реанимировал местный радиоприемник и казавшийся безвозвратно усопшим чайник. Его постоянная привычка отгонять, при выполнении любой работы, невидимое насекомое, будто бы кружившееся возле его лица, совсем иначе тронула Вострицкого, когда откуда-то выползшая поздняя осенняя муха, села Аисту, чинившему очередной прибор, на лоб – и тот даже не согнал её, терпя укус, пока не вставил какую-то деталь в нужный паз.
Лесник стремился помочь всем и каждому – но без всякой навязчивости, а просто в силу природного благорасположения к миру.
Казалось, если Мороз с Гарью, измученные бездельем, попросят рассказать его сказку – он и это сделает.
Но ещё добрее выглядел Соха, который, дежуря ночью, всякий раз норовил простоять лишние полчаса – лишь бы дать ещё подремать любому из тех, кто должен был его сменить.
Соха уверял, что молодым сон нужен куда больше, а ему спать вовсе не обязательно.
Вострицкий поначалу увидел в этом почти подобострастные привычки взрослого уже человека, так и не накопившего в себе уверенности к пятидесяти годам, – пока Соха в одиночку не перевернул то самое неприподъёмное бетонное кольцо, которое собирались выкатить на дорогу, когда всё начнётся.
Калибр построил отношения с Вострицким на своих началах: принимая заслуженное – по должности и уму, – старшинство командира, он при этом едва ли не опекал его. Если Вострицкий ошибался, Калибр сначала давал понять, что тут любой бы оступился и напутал, – и тут же, так или иначе, отмечал, что Вострицкий, даже ошибившись, вышел из ситуации с честью.
Пулемётчик Растаман был молчалив и казался нелюдимым, пока Вострицкий не решил после очередного ужина расспросить его о причинах выбора такого позывного. Ожидания не обманули Вострицкого. Растаман знал едва ли не все песни Боба Марли наизусть, тут же их переводил, и, кажется, воспринимал наследие ямайского музыканта как свою личную священную книгу – там имелось всё, в чём нуждалось и сознание конкретного Растамана, и мироздание в целом.
Однако в любви своей к этой музыке Растаман был не навязчив и самодостаточен: если Вострицкий прекращал беседу, сам Растаман никогда к теме не возвращался.
Однако, проговорив в несколько заходов по часу, а то и больше про регги, Вострицкий так и не понял, где тот мосток, который Растаман проложил себе в сознании, чтоб оказаться на этой стороне реальности. Всё-таки от идей раста до ПКМа в руках нужно было пройти несколько шагов.
Чёткий, несколько раз присутствовавший при общении Вострицкого с Растаманом, вид имел совершенно отсутствующий, – словно те говорили на каком-то африканском наречии. И лишь однажды, когда командир и пулемётчик давно умолкли и курили, Чёткий, возясь со своей СВД, еле слышно, но мелодично пропел: “…I shack to sheriff!”
И здесь его многочасовое молчание обернулось совсем иным образом: выяснилось, что всё это время он знал, о чём идёт речь, но не прерывал говоривших в силу то ли врождённой воспитанности, то ли оттого, что все слова и без него были произнесены.
В этой способности не обнаружить своё знание – в те минуты, когда, казалось бы, оно может выявить тебя с лучшей стороны, а то и повысить твой статус, – таилось воистину что-то снайперское.
Ещё оставался Худой.
День за днём он вёл себя так, словно имел с кем-то договорённость попасть в нормальную компанию, а его определили чёрт знает к кому.
Худого, по возможности, сторонились.
Но когда Худой в очередной раз выказал недовольство – на этот раз тем, что не хватило места за обеденным столом, – хотя стол был маленький, и всякий раз кто-то ел, сидя на матраце, – голос неожиданно подал Чёткий.
Скорей лениво, чем с угрозой, он сказал:
– Тебе тарелку во двор надо выносить, Худой…
Сама оборванность этой, нуждающейся в додумывании, фразы будто бы поставила Худого в тупик. Находившийся с дерзким, стремительным ответом по любому поводу, периодически изводивший то Лесника, то Растамана, то, особенно часто, Соху, своим доколёбыванием по поводу и без, – в этот раз Худой, потеряв первую секунду, а затем и вторую, только к третьей не слишком уверенно процедил:
– Смотри, чтоб тебя не вынесли отсюда.
На что Чёткий даже не повёл бровью, словно никакого ответа и не было.
Худой, увидел Вострицкий, затаился.
Более того, спустя десять минут Худой отыгрался на Аисте. Тот, разобрав обнаруженный в сарае фонарик, пытался его оживить – однако часть составляющих фонаря, оказавшихся на спальном месте Худого, улетели в угол комнаты.
Аист вздохнул и даже не стал ничего собирать, а, подхватив автомат, ушёл на улицу – хотя дежурил с трёх ночи до утра, и не выспался.
Вострицкий давно был готов к столкновению с Худым, но его останавливало одно воспоминание.
Призванный шестнадцать лет назад в российскую армию, Вострицкий первым делом столкнулся именно с подобными персонажами. В его части задавали тон оторвы, выросшие на окраинах малых городков или в деревнях. Откупить их от армии родители и не могли, и не собирались.