Распахнулась дверь детской, и она выпорхнула оттуда, стрекоча всеми крылышками, и пролетела ещё несколько метров, – только за два шага до него вдруг смирила лёт, и дошла плавно, как по воде.
По-над водой прозвучало тишайшим шёпотом: “Папа”.
Он прикоснулся губами к её темени.
Дочь очень повзрослела.
Из кухни вышла жена и стала возле косяка, с мягкой, едва заметной улыбкой глядя на встречу мужа и дочери.
– Привет, – сказала она негромко, когда Лесенцов поднял взгляд.
Приветствуя жену, он прикрыл глаза – и снова вдохнул запах дочкиных волос.
Жена говорила:
– Ты не можешь быть донецким больше, чем сами донецкие. Девятьсот девяносто из тысячи донецких мужиков не воюют, а, по уважительным причинам, или при полном их отсутствии, съехали прочь с Донбасса, или пережидают по домам.
– Откуда ты это знаешь? – удивлённо спросил Лесенцов.
– Ты сидишь там и ничего не видишь, – сказала жена иронически. – А я ежедневно читаю по три часа: с пяти утра до восьми – обо всём, что там происходит. И всё поняла.
“Она волновалась обо мне”, – удивлённо отметил Лесенцов.
Жена отлично умела формулировать.
К тому же, в ней совсем не было сентиментальности – казалось бы, предполагавшейся в женщинах.
В сущности, она была умней Лесенцова.
Скорее всего, жена являлась идеальной женщиной, из числа допустимых в его случае вариантов. Он никого больше не любил, и едва ли был способен полюбить. Не то, чтоб он был не в состоянии жить с женою. Скорей всего, он вообще был не в состоянии жить.
Лесенцов не соглашался:
– Эти десять из тысячи донецких мужиков – русские больше, чем все те, что живут здесь и ничем не платят за своё русское имя. Оно досталось им бесплатно, и, более того, они ещё считают, что имя – так себе, и лучше бы им самим приплатили за него.
– Тоже верно, – легко соглашалась жена, но эта лёгкость предполагала, что у неё имеется в запасе другой довод, или даже целая система доводов.
– Русские тебе не простят, что уехал туда, – говорила она, нарезая к обеду овощи, но на самом деле – словно бы шинкуя самого Лесенцова; голос её звучал в такт уверенному стуку ножа. – Донецкие не простят тебе, что приехал. Вернее, простят только в одном случае: если умрёшь там. А живым не прощают ничего. Всякое благо, как ты знаешь, приводит в ад либо творящего это благо, либо тех, кого он явился спасти. Но вообще – и тех, и других.
– Но, если я буду не холоден, не горяч… – начал Лесенцов.
– Тебя выплюнут, – закончила жена; последнее время она постоянно читала священные книги, разыскивая там какие-то ответы, которые больше не предоставляло ей женское естество и все порождаемые им инстинкты, в молодости заменяющие женщине рассудок.
– Нет, я выплюну себя сам, – сказал Лесенцов.
– Тогда езжай обратно, – легко согласилась жена.
На кухню, неслышная, босиком пришла дочь.
– Ты опять уедешь? – спросила она.
Лесенцов поймал себя на мысли, что, глядя в лицо дочери, с трудом способен различить её черты, и понять, насколько она красива. Вместо этого видел нечто осиянное и расплывающееся, как солнце в глубине воды.
– Я не скоро, – сказал он убеждённо. – Я побуду.
Вечером они возлегли с женой.
Это не происходило между ними очень давно – но они со всем справились; во всех их движениях была известная безупречность – так опытная мать, даже спустя годы, с лёгкостью и за считанные секунды пеленает чужого ребёнка, а руки мужчины вспоминают, как пользоваться снастью, оружием, коробкой передач.
…безупречность присутствовала, а счастье узнавания и удивления – нет.
В лучшем случае происходящее могло разбудить воспоминания – но для всякой пары, прожившей десятилетия, память обращается в минное поле: пошёл собирать букет – ступил в сторону и оказался без ноги: потому что там, где для тебя была радость, у неё – трагедия; а там, где она пережила невиданные страдания, – у тебя вообще ничего нет. “Ты что, забыл, что́ я тогда пережила?” – “Да, забыл”. – “Какой же ты…” Ползешь потом с кровавым охвостьем из жил и мышц, волочащимся по траве, и думаешь: а вот зачем меня понесло на ту полянку, чего я там забыл.
Единственно безопасное в семейных взаимоотношениях – подрастающие дети. Само их существование и взросление – территория, на которой можно вести переговоры и хотя бы временно испытывать ощущение мира и благости.
Дочь, слыша с утра из детской комнаты своё имя, – вновь, как солнце в глубине воды, возникала: заспанные глаза, ямочка на подбородке, спутавшиеся волосы… Жена в это время гладила бельё, – и этот запах горячего белья, обожаемый Лесенцовым, совпал с явлением дочери – и сделал его счастливым.
В раю должно пахнуть свежевыглаженным, ещё горячим бельём, а дочь выходить босиком из своей комнаты.
И когда тебе выйдет срок нахождения в раю (а там никто не живёт вечно, Эдем – лишь перевалочный пункт), ты спокойно поднимешься и выйдешь, проведя напоследок рукой по остывающей наволочке, и поднесёшь ладонь к лицу: какая чистота.
– Пап, ты поехал? – спросит дочка в спину.
– Нет-нет, в машине тебя жду. В школу отвезу.
Он действительно отвёз её в школу; и понял, что пора собираться обратно.