Она лежала в заломах простыни и одеяла – кинематографично подсвеченная лампой, голая, худая и бледная, как мертвая царевна. Такая зареванная, что глаза воспалились.
– Мне так плохо, – сказала она, когда Гранкин сел рядом на пол. – Я даже никогда не знала, что так херово может быть. Я так боюсь смерти, понимаете?
– Вы не умираете.
– Ну я же чувствую!
– Так только кажется. Давайте подышим с вами, хорошо? Давайте, вдох и считаем – раз, два, три…
– Я не могу дышать! Я просто не могу! Возьмите меня за руку. Вот так, так гораздо легче. Я просто хочу чувствовать, что настоящие люди существуют. Что я не одна тут. Меня успокаивает, когда меня гладят по голове. Пожалуйста.
Гранкин провел пальцами по ее волосам – светлым с желтизной, жестковатым, как у всех крашеных блондинок.
– Я… я могла откусить ему член, – прорыдала Слава, судорожными вдохами дробя слова. – У меня там зубы. В вагине. Я никому не рассказывала, но они с детства там. Я могла просто немного сжать – и… откусить под корень. Как Мите откусила.
Гранкин молчал – массировал ей голову, держал ее пальцы.
– Я ведь откусила ему член. Тогда, в детстве. Ну сколько мне было, четырнадцать? Он пьяный пристал ко мне, когда я спала. И было очень больно… А я откусила. Даже, наверное, неосознанно. А он умер от потери крови. И врачи ничего не успели.
Она крупно затряслась, болезненно сжала руку Гранкина и провыла в потолок – громко, низко, животно.
– Давайте мы с вами так поступим. Я вызову скорую, а вы соглашайтесь со всем, что я буду говорить. Обещаю, что вас не заберут ни в какую дурку. Верите мне?
– Верю-у-у.
До приезда врачей она только скулила, терлась лицом о пальцы Гранкина, размазывая слезы и косметику, кусала его костяшки. Потом затихала на пару минут, чтобы слезы накатили снова.
– Здравствуйте. У моей жены пограничное расстройство, ну я по телефону говорил. Она у психиатра наблюдается, и сейчас вот истерика случилась. Она кричала, пыталась волосы себе вырвать, нанести себе вред. Двадцать миллиграммов гапрезолона[4], нам говорили, не помогло. Мы обычно скорую вызываем и нам флазепам[5] колют.
Девушка на скорой – может, и Гранкина чуть младше, совмещающая студентка из тех, что никогда не спят, – угрюмо попросила документы о браке.
– Нет с собой, я только с работы сам сорвался, ну вы видите, я в уличном…
Слава кивала и плакала. Укололи. Уехали.
– Не уходите, пожалуйста, – сказала она, не поднимая лица от подушки.
– Я пока и не ухожу.
Развернулась резко, посмотрела серьезно:
– Мне так одиноко и холодно. Так плохо. У меня в душе такая боль, будто на ребрах тоже есть зубы и они грызут мое сердце.
– Приходите. На консультации все и решим. Лекарства вам хорошие подберем, и больше не будет плохо.
– Больше никогда не будет плохо?
– Обещаю.
Она улыбнулась пухово, сонно:
– Вы хороший человек. Правда.
– Стараюсь.
Она обняла его – врезалась всеми костями сразу. Прислонилась мокрыми губами к уху:
– Я ничего ему не откусила. Он меня… ну, делал со мной вещи, а мне было так страшно, что я притворялась, что сплю. А умер он уже потом, недели через две. Сердце вроде… И мне… так плохо было, а потом вы приехали. И вы здесь. Так вообще не бывает. Слава богу, что вы здесь.
Больше она ничего не сказала. Упала подбородком на плечо и задышала ровно, глубоко.
Гранкин выключил лампу. Сколько-то просидел в синей тишине, наблюдая, как рассвет размазывает в окне последние клочки ночи. Аккуратно переложил Славу на подушку, накрыл одеялом и вышел, закрыв и вдавив плечом дверь квартиры.
На улице легко дышалось и хорошо курилось. Было светло и тихо. Тонко и звонко.
Классе в пятом началось. Мама на кухне швырнула об пол кастрюлю. От густого колокольного звука отклеился уголок Джеки Чана на стене. Отец отрывисто затявкал про Петравалерьича-гондона-с-узи. Гера Гранкин открыл окно.
Просто открыл. Встал на подоконник. Стоял и смотрел, пока пижама не пропиталась снегом. Слез.
Какая-то форточка с тех пор открытой и осталась, и сочилась через нее чернющая тоскливая хтонина.
Никита впервые попробовал в двенадцать – с помощью чьего-то старшего брата, а иначе не бывает. Закашлялся бензинной, распирающей горло вонью, запил подуставшим спрайтом, ничего не понял, кроме того, что пацаны – Вася Калинников (впоследствии Мокрый) и Лева Земянин (впоследствии Кислый) – кашляли и корчились точно так же. А чей-то брат – сигаретой затянулся по самую кишку и пиздюками обозвал всю компанию. Но у него система координат строилась в другом измерении – брат был совсем взрослый, недостижимо шестнадцатилетний тертый торчок.