Но так его, конечно, не называл никто. Наркоманы все были тощие, страшные, с синими от уколов руками и гаденькими улыбками – это на картинках. Еще Никита один раз видел, как торчку пилой резали ногу – обэжэшник показывал на уроке отчаянного запугивания, и девочки отворачивались, а пацаны ржали. Пила втискивалась в голую кость, как в водопроводную трубу, только вместо счетчика на ней висела коленка, вся в тряпочках гнилой плоти. А брат обладал комплектом из четырех вполне целых конечностей, занимал в автобусе полтора сиденья, пил какие-то таблетки то ли от ожирения, то ли от сердца, короче – совершенно не выглядел карикатурным задохликом. Херня все – казалось Никите.
У брата был прикол – дойти до кондиции и телевизор смотреть. Все подряд, без разбору: новости на НТВ, новости на Первом, «Криминальную Россию» и «Следствие вели» с Леонидом Каневским. В его мире все было взрослое, романтически опасное, взрывное и расчлененочное. Никита смотрел зачарованно и все-все понимал – это взрослые ни черта не понимали.
Мама «Битву экстрасенсов» смотрела. Гранкин всегда удивлялся, как взрослый человек может пугаться хтонических «сущак» и булавки в одежду прятать. Даже не человек – хирург. Мама нарежется живого мяса, а домой придет: «Рак у него, рак, это от непрощенных обид рак». Гагарин в космос летал и с Богом говорил, а мама, видимо, скальпелем обиды прощала.
Мамины верования сочетались загадочно и хитро – в соседнем от икон шкафу стояли книги по каббале, нательный крестик бился об оберег из обсидиана, и для каждой ситуации было у нее свое объяснение: то кармическую задачу души не прошел, то лярву-подселенца поймал, то нагрешил, а грешить – это грех.
Мелкое раздраженьице на мамину беспорядочную религиозную жизнь сидело на периферии, бесило, но умеренно. Гранкин смотрел на отца и с облегчением понимал, что он тоже закатывает глаза. Они уже были на грани развода, когда мама увидела Герино представление.
В пятом Гранкин окна открывал, в шестом – попытался повеситься на штанге шторки в ванной. Сорвался – на всю квартиру грохнуло.
– И откуда это, и откуда, дурь такая! А о нас подумал, ебень? Мы его растили-воспитали, мы его кормили-поили-одевали, и – на тебе, мамаша!
Гранкин разувался в желтой, вонявшей лотком и мыльными благовониями прихожей. Над головой противно, как в цветочном магазине, звенели колокольчики. Из кухни выбежала женщина лет тридцати, брюнетка крашеная. Карина, Зарина, Ирина, что-то такое, а лицом – чистая Маша. И кошка у нее была не ведьминская – белая, персидская, спокойная. От нее у Гранкина сразу закололо в носу, а веки стали горячими.
– Уй-й-й, проходите-проходите, – запищала ведьма. Голос у нее был такой, будто она уже с кем-то спорит на грани истерики. – Вы так быстро, я не успела даже… Уй, ладно, ладно, все, на кухню давайте.
Ведьма закрыла все двери, и только в узкие щели Гранкин успел ухватить разбросанные по полу вещи, оставленные тарелки, бумажки. В кухне два на два подгнивала посуда и над раковиной лениво поджужживала муха. Гранкин сел на табуретку и прилип локтями к клеенке.
Мама долго и возмущенно рассказывала – не в тех интонациях, на которые Гранкин, наверное, надеялся. Без причитаний – божечки, что же с нашим любимым мальчиком, могли потерять ребенка, чудом спасли…
Скорее – откуда эта блажь в голове, почему родителей не ценит, мало у нас седых волос. Отвечать ей не получалось: после петли у Гранкина ужасно болело горло.
Ведьма слушала, кивала, смотрела с ужасом – не то мистическим, не то материнским. Смочила пальцы об язык и деловито раскинула карты – дед с фонарем, женщина с ножами, мужик с бокалом.
Подняла глаза, выждала паузу, прошептала страшно:
– Порча на вашем мальчике.
У двадцатилетнего Никиты кончилась дурь[6]. Город остался мятый, исхоженный, едва ли Никите теперь принадлежащий, выдохшийся, как старая проститутка. Улицы наливались трезвостью – мучительной маетой.
Дело было вечером, делать было нечего, вернее так – дело было днями, ночами, вечерами и утрами. Трижды обоссанную работу у бати в конторе Никита неделю как добросовестно проебывал. Даже не по лени – просто смысла не видел, как и в учебе не видел смысла, потому и бросил на первом курсе. Любые конвенциональные формы надзора и дисциплины были ему противны, неизбежно вызывали тюремные ассоциации. Зачем что-то сдавать, кому-то отчитываться, лебезить перед кем-то, когда ты свободный человек, захотел – встал и вышел? К тому же начальники, преподы – сплошь идиоты. Никитины всегда были раза в два глупее него. В восемнадцать он плотно заинтересовался ботаникой – весь универ слышал, как срались с докторшей наук, перепутавшей анациклус с нивяником. Чему такие могут научить?
Батя на эту тему немного бубнил, но пока с шеи не гнал. Можно было спокойно отбрасывать тень в липах у школы и обсасывать теплое пиво, будто этот горький суррогат мог заменить вещества потяжелее, которые теперь неоткуда было достать. Кислый умер. Поцеловал тачилой столб, и даже на его похоронах было радостнее, чем сейчас.