Но рассказывать о себе, по всем признакам, было некстати. Я привез от мамы посылочку, он поблагодарил, кивнул и немного постоял с отсутствующим взглядом. Потом снова засел за корректуру, а я пошел в Греческий садик.
Лена читала на скамейке, в тени, и Инночка, сидя рядом с ней, к моему удивлению, тоже читала. Обе обрадовались, увидев меня, и тут же мы с сестрой наговорились вволю. Историю конверта, который почтальон бросил в окно, она рассказала с подробностями, о которых, впрочем, нетрудно было догадаться: письмо от Льва Николаевича читали и перечитывали, обнимались, плакали, смеялись — ведь он не знал, что в Ярославле его ждет не только жена, но и полугодовалая дочка.
Со своей стороны, и я подробно рассказал, как окрепла и оживилась в Пскове мама: магазин-библиотека, артистически-музыкальный кружок и даже надежда на знаменитых гастролеров, если не придется оплачивать их выступления пудами сала и пшеничной муки. О том, что тетя Люся неподражаемо играет Любовь Торцову, сестра уже знала из маминых писем.
Мы поговорили, а потом Инночка потребовала, чтобы я изобразил мага и чародея Джузеппе Бальзамо графа Калиостро, которого вчера изображал ей папа. Насилу уговорив ее отложить представление, я пообещал вернуться к обеду и пошел побродить.
Прошел ровно год с тех пор, как, свернув на улицу, показавшуюся мне не очень широкой, я спросил у случайного прохожего, как пройти на Невский проспект. Тогда Петроград возник передо мной пустынный, суровый, свободный от всего, что было когда-либо написано или рассказано о нем. Теперь он был совсем другой, оживленный, с глуховатым, приятным стуком копыт по торцовой мостовой — появились извозчики, — а на углу Садовой и Невского я увидел даже лихача на дутиках, с синей сеткой и лампочками на оглоблях — «елекстрическими», совсем как у Блока. Появились отражения — в зеркальных стеклах витрин отражались быстро двигающиеся куда-то люди. Город и сам как бы двинулся — в ту новизну, которая стала заметной даже по сравнению с концом мая, когда я уехал в Псков.
Не видно было очередей, исчезли бесцветные вывески вроде «Продукты питания». На глухих стенах домов появились цветные рекламы, и среди них одна знакомая — два полураскрученных рулона красной и синей материи, лежавшие крест-накрест. Фирма «Пеклие» по окраске тканей. Открылись кафе — перед одним из них, на Садовой, я остановился с изумлением: большие стеклянные двери были распахнуты настежь, в глубине, за столиками, сидели нарядные люди. Девушки в белых передниках, в кружевных наколках плавно двигались с подносами в руках.
За стеклом витрины стоял покрытый скатертью стол, на нем хрустальные вазы с белыми булочками, пирожками, пирожными, а рядом на серебряных подносах крошечные чашечки кофе.
Не только я, многие прохожие останавливались, разглядывая эту витрину, и что-то злобное, гневное почудилось мне в их настороженных усталых лицах…
Я прошел Невский до конца. Против Александровского сада висели два огромных плаката: на одном были изображены полуголые мужчины, грозившие друг другу здоровенными кулаками, на другом, держа трубку в полусогнутой руке, загадочно улыбался Шерлок Холмс. Это были плакаты Губполитпросвета, извещавшие о новой программе Народного дома…
Слонимский еще спал, когда я зашел к нему в Дом искусств. Постучав и не дождавшись ответа, я осторожно приоткрыл дверь — он мог быть не один. Но он, был один и спал, как дитя, выставив из-под одеяла розовый остренький нос.
— А, это ты? — спросил он, как будто мы вчера расстались.
Я сел на кровать, и он, лениво зевая, выложил мне новости:
— Федин болен, подозревают язву желудка. Летом собирались редко. Альманах решили назвать «1921». Горький обещал написать предисловие. Включил твою «Аксиому». По ночам на Марсовом поле прыгунчики грабят прохожих.
— Какие прыгунчики?
— Люди в саванах на пружинах. Вдруг появляются, подпрыгивают и грабят. За лето больше всех написал Иванов. Сегодня он будет читать. Придешь?
— Ах, да. Сегодня суббота!
Слонимский сбросил одеяло и сел, поставив на грязный пол голые ноги. Потом сел, как турок, опершись локтями о колени.
— Фатально нет денег, — сказал он. — Никому не хочется переписывать рукописи, а на перепечатку — ни гроша. Левка написал великолепную трагедию «Вне закона».
— Как он?
— Хорош. Но иногда лежит с градусником под мышкой. Зайди к нему.
— А нельзя в альманах дать два рассказа?
— Можно. Зощенко дает даже три. Ты написал что-нибудь?
— Да. «Хронику города Лейпцига».
Слонимский усмехнулся:
— А ты был в Лейпциге?
Я ответил, что с равным успехом он мог бы спросить, был ли Данте в аду.
— Ладно. Сейчас я оденусь, и мы пойдем завтракать в кафе «Двенадцать» на Садовой.
— «Двенадцать» — в честь Блока?
— Нет, просто номер дома. Садовая, двенадцать. У тебя есть деньги?
— Да.
— Сколько?
— Восемь косых.
Косыми назывались тысячи.
Он снова усмехнулся. Со своей черной встрепанной головой он был похож на доброго ручного вороненка.