— Врешь, — сказал он. — Плавают рыбки.

— Честное слово, вымыл!

Рыбки плавали в каждой тарелке — и я сознался, что прибавил к мясному супу снетки.

— Зачем?

— Для питательности.

Никто не сердился на меня, все смеялись. Свою тарелку я из упрямства все-таки съел, но только потому, что в ту пору мог есть что угодно. Неудачное блюдо чем-то заменили, но я был все-таки расстроен.

Лидочка встретила меня в полутемном коридоре и ничего не сказала, только взяла мою руку и, едва коснувшись, пожала запястье. Ей хотелось утешить меня. Движение было промелькнувшее, скользнувшее, я не успел ответить ей ни словом. Но, вспоминая эту глупую, почему-то запомнившуюся историю, я неизменно чувствовал прикосновение ее маленькой руки. Она вся сказалась в этом движении.

Казалось бы, в моем намерении сделать мясной суп питательнее с помощью сушеной рыбы не было ничего, что могло бы внушить ей симпатию ко мне. Но мы все-таки почему-то стали по-дружески ближе друг к другу.

Но были и другие причины: академик Перетц если не влюбился в Лидочку, так по меньшей мере заметно отличал ее от других своих учениц. Он часто и подробно расспрашивал ее, как идет работа над рефератом, напоминая те страницы из Свифта, где Гулливер попадает в страну великанов. Лидочка должна была высоко задирать голову, чтобы разговаривать с академиком, и мне всегда казалось, что ему, совсем как свифтовскому великану, хочется поставить ее на ладонь.

Уступая свою кафедру очередному докладчику, Владимир Николаевич неизменно садился рядом с Лидочкой, и я нарочно оставлял под партой свои калоши — мы слушали лекции не снимая верхней одежды. Перетц заглядывал под парту и сердито отшвыривал калоши.

В семинаре его склонность была вскоре замечена. Над почтеннейшим академиком подсмеивались, тем более что немного времени прошло с тех пор, как он вторично женился. Лидочка краснела, смущалась, я писал эпиграммы…

<p>2</p>

Она прочла реферат, ей удалось обнаружить какие-то лингвистические особенности при сличении списков, и Владимир Николаевич с подчеркнутой серьезностью отметил эту находку. Он постоянно отбирал среди нас тех, кто с живым интересом относился к истории древней русской литературы, и, если бы Лидочка не увлеклась лингвистикой, променяв Перетца на Щербу, она была бы, без сомнения, приглашена в домашний семинар Владимира Николаевича, состоявший из семи-восьми студентов. Один из них — Д. И. Еремин — впоследствии занял его кафедру в университете. Как раз не она, а я попал в этот семинар, прочитав свой доклад «Повесть о Вавилонском царстве».

Но вот мы разъехались на зимние каникулы — я в Псков, Лидочка в Ярославль.

С долгожданным ощущеньем полной свободы, я вернулся к своей черновой тетради, к наброскам, планам, стихам, к черновику брошенного рассказа. Тетрадь была отдельная, «псковская», я не заглядывал в нее месяца четыре — и перелистывал теперь с чувством недоумения. Неужели только четыре месяца прошло с тех пор, как я писал Маршиде-ханум свои неотправленные письма? Ее имя, окруженное каллиграфическими арабскими надписями, встречалось почти на каждой странице. Ей был посвящен мой единственный, беспомощный перевод из Эредиа.

Придуманным вздором показались мне какие-то искусственные, теневые отношения, для которых важен только облик и имя. Теперь совсем другие отношения волновали меня.

Мы не условились переписываться с Лидочкой, расставаясь только на две недели, и, кажется, нельзя было сказать, что в Пскове я скучал без нее. Но когда я писал рассказ о том, как ученый и переплетчик обменялись профессиями, мне хотелось, чтобы они встретились не на дороге из Шмалькальдена в Штральвальд, а на ледяной дорожке, пересекавшей Неву и тускло блестевшей при свете зимнего солнца. Когда палеографы разбирали письмена древнего свитка, догадываясь, что перед нами палимпсест, мне казалось, что их разговор происходит в архивном отделе Публичной библиотеки, где невидящие глаза Нестора-летописца навсегда остановились на мраморной странице и где заботливо-добрый старик подходит к маленькой девушке, с темно-каштановыми, заколотыми толстым пучком волосами, огорчавшейся, что она не похожа на любимого брата. Почему я чувствую ее присутствие здесь, в Пскове, в то время как она, без сомнения, и думать не думает обо мне?..

Лидочка вернулась в Петроград раньше, чем я, и огорчилась, узнав, что я еще не приехал. Мы встретились сдержанно-весело, и о том, что она две недели проскучала без меня в Ярославле, я узнал нескоро, через месяца два. Если бы мы были постарше, возможно, что мне (или ей) пришло бы в голову, что мы незаметно вступили в ту полосу отношений, когда сближает даже короткая, но показавшаяся длинной разлука. Перебирая все мелькнувшее, скользнувшее, случайно удержавшееся в памяти, я не нахожу границы, за которой началась эта полоса.

Перейти на страницу:

Все книги серии В. Каверин. Собрание сочинений в восьми томах

Похожие книги