Университет, мой арабский, отнимавший все больше времени, лингвистика, которой с увлечением стала заниматься Лидочка, променявшая Перетца на Щербу, наша коммуна с ее нелегкими заботами, нередко ссорившими меня с сестрой, — жизнь, казавшаяся такой обыкновенной и оказавшаяся неслыханно содержательной, продолжалась, и зима 1921/22 года была уже вполне готова к тому, чтобы запомниться единственной, неповторимой, вместившей, кажется, больше, чем могла бы вместить любая зима от самого сотворения мира.
3
Новый рассказ — он назывался «Пурпурный палимпсест» — был придуман занятно, и впоследствии, перечитывая его, я невольно повторял слова Горького, предупредившего меня, что придет время, когда я пожалею о моей торопливости, подорвавшей или даже погубившей замыслы, стоившие труда и внимания. На этот раз мне хотелось заставить читателя задуматься над идеей призвания, которую трудно постигнуть, потому что для этого надо понять себя, оценив пристрастия, подчас крепнущие годами.
…На дороге из Шмалькальдена в Штральвальд карета палеографа Вурста сталкивается с повозкой переплетчика Кранцера. Рассеянный ученый оказывается в повозке, а переплетчик в карете. Но случайность не случайна. Палеограф давно устал от своей профессии и тайно, с увлечением занимается переплетным ремеслом. Оказавшись в городе, где Кранцер был единственным переплетчиком, он энергично берется за любимое дело.
То же самое происходит с Кранцером, который всю жизнь мечтал о том, чтобы, бросив опостылевший станок переплетчика, отдать свою жизнь науке. Он занимает место Вурста, он счастлив, пока в его руки не попадает загадочный свиток, который он не в силах прочесть. Свиток оказывается палимпсестом…
Письменные принадлежности были дороги в старину, с пергамента или папируса монахи в средневековых монастырях смывали произведения древних авторов, и прошли столетия, прежде чем под ничтожными по своему значению текстами были открыты такие бесценные рукописи, как фрагменты из Тита Ливия…
Находка возвращает Вурста к палеографии, ему удается разгадать палимпсест — и перед глазами потрясённого ученого проходит то, что только что прошло перед глазами читателя на страницах рассказа.
Первый, поздний текст принадлежит горшечнику: «Разве не знают изделья мои в Кефар-Хананья и в Кефар-Синин? Из черной глины я делаю простую посуду… Из белой глины делаю я прозрачное стекло, и вазы для цветов, и светильники храмов. Но что мне делать с тайным желаньем моим? Высокий труд — читать священные свитки. Вот на западе угасает день, и уже запираю я двери мастерской, и вот путь мой в другое жилище… Чудесны буквы, и слова, и строки мои. Киноварью вывожу я их и медным цветом… Заходит солнце, и вот желтый цвет пергамента моего, восходит солнце — и вот он пурпурный. Что делать тебе, горшечник? Не лежит сердце твое к ремеслу твоему».
Второй, полустертый, древний текст принадлежит писцу Моисею Ибн Бута:
«…сорок лет руки мои держат гусиное перо. Или тростник держат мои руки. Я был писцом при царе Египта, и вот я писец при царе Иудеи. Что же постыдного в том, что делаю я сосуды из глины, если руки мои тянутся к ней? Разве Иегова наложил запрет на ремесло горшечника?.. Я три дня обжигаю в печи изделия мои: и вот уже крепкие горшки из глины и сетчатое стекло, как прозрачная ткань…»
«…Странный текст, — говорит Вурст, — мне кажется, что он написан мною».
Может быть, я не стал бы так подробно излагать содержание этого детского рассказа, если бы через десять лет после того, как он был напечатан, не прочел в записных книжках Чехова поразившую меня заметку: «Бездарный ученый, тупица, прослужил 24 года, не сделав ничего хорошего, дав миру десятки таких же бездарных узких ученых, как он сам. Тайно по ночам он переплетает книги — это его истинное призвание; здесь он артист и испытывает наслаждение. К нему ходит переплетчик, любитель учености. Тайно по ночам занимается наукой».
Я не знаю, как объяснить это странное совпадение. Записные книжки Чехова я прочел в 12-м томе его собрания, опубликованного в 1933 году.
Старший брат
1