Димов знал: увидев его, полковник приветливо протянет ему свою узкую, но сильную ладонь и не станет ни о чем расспрашивать. Он сразу же принесет из комнаты шахматную коробку и бутылку с коньяком или ликером. И в присутствии этого тихого, спокойного человека можно будет молчать, делая вид, что думаешь над очередным ходом, или переброситься двумя-тремя фразами, и опять умолкнуть, и слушать, как вечерний ветерок по-птичьи копошится в кустах сирени, что растет возле кравцовской веранды. Вокруг будет покой, так необходимый Димову сейчас, — зримые, вещные приметы покоя, проникающие в самую плоть, в каждую клетку, в мозг, в каждый нерв. Покой будут источать потертые головки-шишечки шахматных пешек и деревянный конь с отломанной мордой (она у него отломилась лет шесть назад), и тонкая рука хозяина, в раздумье занесенная над шахматной доской, и жестко поблескивающие в электрическом свете листья сирени у веранды… Да, именно это — и только это — ему сейчас нужно: потертые шахматные фигурки, тишина, благожелательный человек в кресле напротив.

…Все произошло, как Димов и предполагал: Кравцов пожал ему руку, принес коробку с шахматами, с грохотом высыпал на стол деревянные фигурки. Димов молча сел в соломенное кресло на свое обычное место. Кравцов уселся напротив, наполнил из пузатой, с заграничной этикеткой бутылки две рюмки. Одну пододвинул Димову. Он мельком посмотрел на бледное, осунувшееся лицо Димова, но, как и рассчитывал Димов, не стал задавать вопросов.

И Димов вздохнул с облегчением и осторожно, чтобы не привлечь внимания Кравцова. Он вдруг почувствовал, что боль уходит. Она еще не прошла, но ее уже можно было терпеть. Это уже была не боль, а печаль. И вдруг снова подумалось о близкой осени. Вот уже и листья кустов в преддверии ее стали жесткими — живые соки уходят из них. И Димову остро захотелось осени, — чтобы она пришла поскорее, со своим нежным, стеклянно-прозрачным или спокойно-серым небом, с желто-алым пламенем подмосковных лесов, празднично отгорающих перед концом, перед длинной зимой. Захотелось легких, умиротворенных осенних дождей, их ласкового и бесконечного шепота в ночи. Захотелось воздуха осени, ее мудрого покоя. Может быть, тогда покой придет и к нему?.. Боль медленно растворялась, слабела. Но мысли Димова еще скользили в опасной близости от нее. И, чтобы хоть на время отогнать ее подальше, Димов попытался завести разговор:

— Скажите, Евгений Николаевич, а вам не хотелось стать генералом?

— Я был неплохим солдатом, — сказал Кравцов, не поднимая взгляда от шахматной доски.

— Понятно, — сказал Димов.

Кравцов осторожно взял тонкими пальцами пешку и передвинул ее на две клетки вперед.

— Завышенные цели создают ощущение неудач, — сказал он. — Но я, хотя и не стал генералом, не чувствую себя неудачником.

— Я тоже, — сказал Димов. — Хотя моя диссертация так и осталась недописанной.

Кравцов поднял рюмку, кивнул Димову.

— Я, пожалуй, не буду, — сказал Димов. — У меня опять начало побаливать в боку.

Кравцов улыбнулся.

— Один знакомый врач сказал мне недавно, очевидно, в утешение: «Если ты проснулся утром и тебе уже за сорок, а у тебя ничего не болит, значит, ты уже умер». Такая у них, у врачей, нынче поговорка. А мне за шестьдесят.

Улыбка у Кравцова, как и взгляд, тоже была печальной. Наверное, это потому, подумал Димов, что нижние веки у него слегка оттянуты вниз. Клоуны Пьеро рисуют две черточки от век вниз, и глаза получаются печальными, «со слезой».

Димов не задумываясь взял с правого фланга коня с отломанной мордой и передвинул вперед.

— Та-а-ак! — многозначительно сказал Кравцов. И погрузился в размышления.

Димов откинулся в кресле, приготовившись терпеливо ждать, пока Кравцов решится сделать следующий ход.

Тьма вплотную приблизилась к веранде. Поблескивали в электрическом свете жесткие листья кустов сирени. Отрывисто и уже по-вечернему одиноко гуднул теплоход на канале. Покой все глубже проникал в душу Димова. И вдруг пришла мысль — четкая, ясная, не подлежащая сомнению: предательства не будет, его не может быть, и порукой тому хотя бы просто обыкновенное женское, девичье целомудрие Оли. Оля не сможет предать их любовь. Почему он начисто сбрасывает со счетов человеческую порядочность Оли? И Димов не смог удержать шумного, вырвавшегося из самых глубин его существа вздоха облегчения.

Кравцов мельком, с удивлением, взглянул на него. И опять погрузился в размышления над шахматной доской. Но Димову уже не хотелось молчать.

— Скажите, Евгений Николаевич, вы помните Охотный ряд, тот, старый, когда еще был рынок?

— Помню, — сказал Кравцов.

— А как пели «У самовара я и моя Маша…»?

— Помню. Я помню, как пели «Стаканчики граненые». Я старше вас и помню еще беспризорников, которые спали в асфальтовых котлах. Ночью котлы бывали теплыми — днем в них варили асфальт… Партийцы тогда носили кожаные тужурки, нэпманы — котелки, а беспартийные спецы — пальто реглан и клетчатые кепки, именовавшиеся «мистер Браун».

— Многое из того, о чем мы с вами помним, уже стало историей. Странно, — сказал Димов.

Перейти на страницу:

Похожие книги