– Сверкающий мир… Я так долго хотела в него попасть, но на самом деле мне это не нужно. Тот мир мне не нужен. Я просто хотела не быть бедной, не быть невидимкой. Не быть дурой. Но правда в том, что у меня нет никакого потенциала. Я ничуть не талантлива, и мне нечего предъявить миру. Я поняла это, а также то, что будет сложно, даже невозможно признаться в этом вам. Ведь вы всю жизнь положили на то, чтобы я, просидев несколько лет в душных аудиториях, добилась хоть чего-то в этой жизни.
– Нам никогда не будет все равно, чем ты занимаешься. Я понимаю, для тебя в двадцать лет мой возраст – недосягаемая вершина. Ты думаешь, я слишком стар, чтобы понять, но это не так. Мне тоже было двадцать, и не поверишь, но кажется, будто это было вчера. Я мучился и метался в попытке найти себя. Я многое прошел, чтобы очутиться там, где я сейчас есть. И да, я не так богат, как мне хотелось бы, неизвестен миру, но, думаю, я прожил достойную жизнь, воспитав с любимой женщиной двух замечательных дочерей.
– Никакая я не замечательная. – По щекам текут слезы, но я не вытираю их.
– Замечательная, конечно, замечательная. – Он кладет руки мне на плечи. – Возможно, в тебе нет таланта к актерству. Я не знаю и врать не стану. Но ты не представляешь, насколько ты умна и незаурядна и какой в тебе скрыт потенциал.
– Остальные быстро определяются. Они не сомневаются, им не страшно.
– Ты не можешь быть в этом уверенной, пока не окажешься на их месте…
– Но все, кого я знаю, талантливы и хороши, одаренны от природы и не мучаются в поисках призвания. Все, кроме меня.
– Это неправда, а и если так – пусть. Ведь есть кое-что более редкое и уникальное, чем одаренность, – способность видеть талант других. И я тянул жилы, зарабатывая деньги, не для того, чтобы ты сидела в душных аудиториях и занималась тем, что тебе не нравится. Я зарабатывал их для того, чтобы у тебя, в отличие от меня, была возможность выбирать, каким образом обеспечивать будущее своих детей. Если это не карьера юриста, то, что ж, я не стану заставлять. – Он убирает руки с моих плеч, без них холодно и одиноко.
– Я не думала, что ты так скажешь, – признаюсь я трясущимися губами. – И от этого мне еще хуже. Я часто представляла этот разговор, но он никогда не шел подобным образом. Обычно ты либо отчитывал меня, либо уговаривал вернуться, но никогда не понимал, что я хотела сказать. И вот мы говорим с тобой – и ты понимаешь. Мне ужасно стыдно, что я так плохо думала о тебе – я судила лишь по себе.
Я смотрю на папу сквозь слезы.
– Ты расплываешься.
Он заключает меня в объятия. В них, как и в детстве, я в полной безопасности, словно в мире не существует никого, кто способен обидеть или причинить боль.
– Не вешай нос. – Он отстраняется и легонько щелкает меня по носу. – Прайсы так не делают.
– Никогда, – подтверждаю я, но слезы катятся из глаз. За его спиной вовсю светит солнце, превращая его в подобие ангела.
– Хочу, чтобы ты мне кое-что пообещала. – Папа смотрит мне в глаза. – Чем бы ты ни занималась, не бросай при первых же трудностях. В этом и заключается главный закон жизни: на берегу можно найти только ракушки – за жемчугом придется нырять.
Я умываюсь, привожу себя в порядок и, когда краснота сходит с лица, возвращаюсь на кухню. Папа сидит во главе стола и читает газету. Видя меня, он заговорщицки подмигивает. Мама намазывает тосты джемом, а Энн кладет их в ланч-бокс.
– Это уже шестой, мам. Я столько не съем, – предупреждает Энн.
– Ничего, день длинный…
– Я же не в Мордор[90] собираюсь, а в школу.
– В какой-то степени это одно и то же, – из-за газеты бурчит папа.
– Значит, угостишь друзей. – Мама кладет еще один тост и целует Энн в щеку. Сестра закатывает глаза и улыбается. Ей всего четырнадцать, и, по идее, она должна бунтовать и с пеной у рта спорить с родителями, но она никогда так не делает. Я видела лишь милое брюзжание, во время которого она похожа на бабулю лет ста пятидесяти.
– К тому же у тебя сегодня тренировка, а перед ней нужно хорошо подкрепиться, – напоминает мама и дает ей несколько долларов, а потом быстро отпивает кофе.
– Да, Энн, мама права! – театрально подтверждает отец.
Сестра прячет деньги в карман, а ланч-бокс – в рюкзак.
– Если что, скорми их голубям, – тише добавляет он.
Энн хихикает.
– Я все слышала, – ворчит мама, отряхивая жакет.
Папа часто шутит над кулинарными навыками мамы, но мы знаем, что он делает это не со зла. Мама целует папу в щеку, а потом и меня. Я крепко прижимаю ее к себе и долго-долго не отпускаю, чтобы почувствовать тепло ее тела и еле уловимый аромат духов, который папа дарит ей каждое Рождество. Я не вижу ее лица, но знаю, что она удивлена – я не любитель подобных нежностей.
– Удачи тебе, – шепчу я ей на ухо.
– И тебе. – Она высвобождается из объятий и заправляет выбившуюся каштановую прядь за ухо.
– Может, и правда в следующий раз посчитаем вместе? – спрашиваю я.
Ее брови ползут вверх.
– Ты ведь ненавидишь цифры.