Хлопаю по карманам в поисках телефона и чертыхаюсь, вспомнив, что оставила его в машине. Мне придется проделать долгий путь до дома сначала пешком, потом на метро, а потом снова пешком. Эта миссия кажется такой же невыполнимой и сложной, как покорение Эвереста. Я стою, думая обо всем и ни о чем одновременно. О дожде и предстоящем пути, а потом о Креге: о чертовых губах, золотистых волосах, ямочках на щеках и теплых руках. Провожу пальцами по губам. В груди ноет. Слезы невольно катятся из глаз, словно сердце лопнуло в груди и пытается выбраться наружу.
Я спускаюсь с крыльца на тропинку, вымощенную крупной плиткой, и слезы смешиваются с каплями дождя, который усиливается. Худи и кроссовки промокают. Меня трясет.
– Пеони!
Оборачиваюсь. Крег выбегает из дома с зонтом в руках. По моему лицу бьют крупные капли. Только в «Дневнике памяти»[72] сцена под дождем – пример эстетичной романтики, а в жизни под дождем не хочется говорить и тем более выяснять отношения, потому что в жизни чувствуешь, как до нитки промокают кроссовки, носки, худи и даже трусы.
– Пусть я тебе не нравлюсь, но от моего зонта ты не откажешься. – Он становится рядом, накрывая нас обоих.
Я дрожу.
– Ты мне не не нравишься.
Как трудно выразить мысли человеку, которого пытаешься оставить, не желая этого.
– Куда ты собралась?
– На метро.
– Что случилось с «кадиллаком»?
Я не нахожу ответа. Все становится слишком сложным для моего мелкого умишка и слишком очевидным для светлой головы Крега. Его лицо озаряется пониманием, и рот расползается в горькой улыбке.
– Все же тот мир мне нравился больше. В нем ты хоть и стыдилась меня, но хотя бы не скрывала этого…
– Возвращайся в дом, Крег. Тут прохладно.
– Зато у тебя, Пеони, в голове тепло, темно и много мусора – отличное место для тараканов.
– В моей голове…
– Полнейший хаос, Пеони Прайс. Тебе нужно со всем разобраться. Самой.
Он оставляет зонт в моей руке и скрывается за дверью. Да, разговоры под дождем романтичны только в кино.
В доме пусто и темно, но не тихо. Это хорошо: тишина и мысли, которые зарождаются в ней, убьют меня. Вдалеке играет какая-то песня Nirvana – не помню, как она называется:
Кладу открытый зонт на пол и, прижавшись спиной к двери, наблюдаю, как с него стекает вода. Морщусь, ощущая боль внизу живота и в ногах. Сначала кажется, что внутри стало больше органов, они разрастаются и просятся наружу, а потом я превращаюсь в полую фигурку – замершую, бесчувственную, мертвую.
Выныриваю из потока удручающих мыслей, скидываю кроссовки и худи. Прохожу в гостиную, которая в полумраке кажется больше, особенно когда по полу и стенам мечется длинная тень. Останавливаюсь в проходе и наблюдаю за тем, как полуживой Итан, сидя в кресле, кивает в такт последним строчкам:
– Решила прогуляться, да? – Его рот словно набит разваренной овсянкой.
В руке поблескивает стакан с карамельной жидкостью. В блюдце тлеют окурки. Воздух в комнате спертый и удушливый.
– Зачем ты так напился?
– Я выглядел бы на одну бутылку виски трезвее, если бы ты пришла на час раньше.
– Почему ты пьешь в темноте?
– Когда я начал, было еще светло.
– Я думала, ты бросил курить, – киваю на окурки.
– Решил, что так не годится. Нужно поднажать, если я собираюсь не дожить до тридцати.
– Не надо так, ладно? – бросаю я. – Хватит строить из себя Курта Кобейна… или что ты пытаешься делать.
Он хмыкает:
– Будем надеяться, что сегодня мне не захочется пустить себе пулю в голову[75].
Я прохожу к окну. Итан долго молчит, а потом как ни в чем не бывало выдает:
– Я видел их.
– Что именно?
– Те фотографии. В кафе.
Замираю, сглатывая, и прячу взгляд, хотя в полумраке он едва видит меня, не говоря о моем лице. Раздается гром.
– Элайза показала мне их, прежде чем предала забвению. Считает, что из-за своего пристрастия, – он поднимает стакан, – я уделяю недостаточно внимания нашим отношениям.
В темечко будто бьет маленький судейский молоток. Приговор – виновна: он хочет расстаться.
– Пытается вызвать во мне ревность. Разбить мне сердце… – Он отпивает. – К счастью, у меня его нет.