— О, боже! — застонал отец Павел, — даже млечный сок анчар-древа не столь ядовит, как ненависть мятежников. Их безбожие даже во мне убивает веру в одоление их души. Стены, и те ужаснулись глаголу обреченных к смерти: минер Самохвалов, оттолкнув мою просьбу о покаянии и причастии, крикнул: "Палачи и попы срастаются ежесекундно в одно целое. Палачи точат топор, намыливают веревку или заряжают ружья, а попы дают нам вкушать причастие — тело и кровь Христову, затем взмахивают носовым платком: стреляйте, мол, в это тело Христово!"

Совсем стало не по себе отцу Павлу, разломило болью лоб. Намочил тряпицу, придавил ко лбу ладонью. Походив для успокоения по полу, вслушиваясь в тоскливое поскрипывание рассохшихся половиц, отец Павел вдруг оживился, осенил себя крестным знамением:

— Благодарю тебя, Боже, за подсказанную мысль сию. Для меня нет теперь другого выхода, как выполнить просьбу мятежного лейтенанта Шмидта о вызове его сестры Анны Петровны Избаш вместе с адвокатом Зарудным. Не знаю, есть ли Царствие небесное, но история есть. И я хочу перед ее судом выглядеть прилично. Сейчас же отправлю депешу в Петербург. Возможно, сестра Шмидта опоздает. Но не это главное. Главное в том, что она неминуемо должна встретиться со мною. И я такой символ свершу, что не злодеем предстану в глазах ее и поколений… Боже, прости прегрешение мое, что думаю и говорю о лейтенанте Шмидте как о покойнике. Но ведь я знаю неотвратимость его судьбы. Лишь страх перед судом истории и страх перед законом, карающим за предрешение суда, заставляют меня не говорить об этом, а лишь только думать…

— С полчаса сидел отец Павел, обхватив голову руками и облокотившись о стол. Мысли противоречили одна другой. И вдруг голос изнутри шепнул: "А что если взять с собою на суд Гаврюху со Стенькой? Они же ведь друзья мятежника, его слуги, хотя и молчат об этом. Послушают, увидят протоиерея отца Павла благообразным на суде лейтенанта Шмидта, 38 нижних чинов 32-го Флотского экипажа, на суде крестьянина Ялинича и студентов Пятина и Моисеева. Умеет же отец Павел лицедеить саму невинность и чистоту совести. Вот и расскажут Гаврюха со Стенькой народу о поведении протоиерея Бартенева с похвалой…, - от этих мыслей сначала наступило облегчение на сердце летописца, а потом бросило его в озноб: — А что если, Гаврюха со Стенькой, совсем не подумают взглянуть на протоиерея, увлекутся мятежной речью лейтенанта Шмидта, а потом понесут его глагол в люди или (это еще страшнее для отца Павла) в самом суде закричат в защиту мятежников. Тогда гибель, тогда падение! Но что же сделать с батраками? Не в полицию ли их отвести? Нет, нет, они еще нужны. Устрою так, что они сообщат об отце Павле благую весть сестре Шмидта. Такое возвысит раба божьего во сане протоиерейском в очах и разуме народном, присно и во веки веков…"

На суд протоиерей поехал один. Потом, возвратившись февральским вечером, записал в своей летописной книге:

"…Подсудимые не признали себя виновными. Лейтенант Шмидт, кондуктор Частник, бомбардир Гладков и командор Антоненко присуждены к смертной казни.

Преудивительно организован этот человек, вознесенный чернью из лейтенантов в адмиралы Черноморского флота. И знал ведь, чем может для него это кончится, но не убоялся своей судьбы. Огнием палила его речь в суде всех слушавших ее. Глядя в глаза стоявшей перед ним смерти с косой, он страстно твердил: "Вступая на палубу "Очакова", я понимал беспомощность крейсера. Он — без брони и без необходимой артиллерии. Слабая его машина не могла дать ходу более восьми узлов в час. Да, я знал, что царская артиллерия откроет огонь по восставшим. Но ничто не могло поколебать моего убеждения в правоте свершенного поступка. И я и мои товарищи по борьбе наполнились горячей радостью сознания выполняемого нами гражданского долга борьбы за свободу. Источником этого было наше сознание, что с нами идет весь русский народ. Он, как страшный призрак человеческих страданий, простирал свои руки и звал к действию…"

В глазах протоиерея внезапно метнулось что-то безумное. С треском вырвал он исписанный лист, зажег его на пламени спички. А когда размял пепел над тазом рукомойника, обессилено простонал:

— Для меня невозможно передать народу слышанное мною слова Шмидта. Ведь если служитель церкви станет говорить правду о нем и его речи на суде, народ немедленно возведет его в пророки разрушения законов богоданного государства, в указующий перст революции. Это страшно. Но еще страшнее, если революция победит при моей жизни, и ко мне предъявят счет и спросят, почему не написал правду? Боже, помоги мне!

Бартенев долго молился перед иконами. Потом, осененный пришедшей к нему мыслью, снова взялся за перо. На новом листе, восстанавливая по памяти слово за словом, он записал речь Шмидта, а затем вырвал лист из книги, но не сжег его, а только измятым бросил в ящик стола. "Это моя реабилитация перед возможной революцией", — подумал протоиерей, запер ящик ключом.

……………………………………………………………………………..

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги