Пятно сидело у окна, по привычке скребло пальцами, опиралось взглядом на линию горизонта, чтобы не перепутать верх и низ. После чтения дневника мир несколько раз перекрутился, север стал западом, а юг – востоком. Пятно пыталось собраться заново, но дробилось еще сильней. Все прыгало, мерцало: слова, картинки, обрывки воспоминаний, чьи-то лица. Оторвать бы голову да отбросить подальше, как булыжник с дороги, чтобы не мешала. Ты был сельским учителем и тебя обожали дети. Выходил из дома. Жена. Сын. Наверное, ты любил их. Каково это, кстати, любить? Жизнь твоя, оказывается, прошла, а ты о ней ничего не знал. Мир превратился в злое, сосущее существо, которое столько у тебя отняло. Все, что ты умел: следить за порядком, любить этот порядок и жить им; все, что выучил: не выноси из избы, создавай уют, – было ерундой. Какой-то морок. Ну а ты-то кто? Ты Тропарьков Петр Алексеевич. Или нет. Вас с ним что-то связывает? Оказывается, найти страшнее, чем потерять, потому что только когда находишь, понимаешь размер потери. Когда не стало Тропарькова, Пятно не почувствовало боли. Она возникла, когда Тропарьков вернулся.
К спине прикоснулось что-то теплое, Пятно вздрогнуло и удивилось себе: это было движение напуганного существа. Настя стояла сбоку, протягивала белую полупрозрачную коробку, размахивала свободной рукой и открывала рот. Слов Пятно не слышало, собственные мысли звучали громче. А где же Ваня? Как выглядела Лида, которую оно все время вспоминало в дневнике? Кто расскажет ему все то, о чем не было написано в тетради? Настя достала из коробки темную, узкую ленту – та завивалась локоном. Она сказала: «Я нашла Ваню» – и Пятно ее услышало. Оно ждало, когда тут появится человек или хотя бы история о нем, но Настя совала ему в руки черную ленту. Жесткая, ребристая полоска выгибалась под пальцами. Пятно не знало, что делать с вещью. Настя схватила его за руки, оставляя теплые, невидимые следы на коже. Отняла ленту, поднесла к окну и показала на просвет. Проявились узоры – белые, полупрозрачные кляксы. Пятно наклоняло голову, красные рыбки дрожали от напряжения, но ничего разглядеть не могли. Настя убежала, вернулась с выпуклым круглым стеклом на ручке, поднесла его к ленте, и там, внутри стекла, лента расширилась. Можно было разглядеть очертания.
– Это вы. Это жена, Лида. Это ваш сын, Ваня. Помните его?
Почему у них были отдающие синевой лица, сделанные из сгустившейся тьмы? Не люди, а отбрасываемые ими тени. Оно никак не могло разглядеть свое лицо: сначала перечеркнутые фотографии, а теперь это. Пыталось понять, кем было раньше, а видело все равно Пятно. Помнило только, что женщина и мальчик выглядели по-другому, как Настя, а не как оно. Его жена и ребенок не были уродами. Пятно разозлилось, отбросило ленту и круглое выпуклое стекло в сторону. Мысли в голове были острые, болючие.
– Как вы стали таким?
Настя свернула ленту, спрятала обратно в коробку и положила в карман штанов. Встала в ожидании чего-то. Пятно тоже хотело бы знать ответ. Воспоминания, которые сначала были прозрачны, как воздух, стали плотнее. Если постараться, можно было разглядеть детали. Соседи мечутся от своего порога к «газели», переносят мебель. Затем такая же «газель» подъехала к дому на том конце улицы. Деревня стала выезжать, забирая с собой самое ценное: телевизоры, шкафы, шмотки и парадные сервизы, которые лет сорок берегли для особого случая, а он так и не наступил. Советский человек умел устраивать из дома музей во имя будущей хорошей жизни, которая никак не приходит, хотя годы старят и хозяев, и жирно позолоченный фарфор. Молодые первыми схватили вещи и перенеслись в города. Старики по инерции прирастали к своим домам, но приезжали дети – какие хорошие у всех были дети – и срывали их, как грибы с поляны, клали в корзинку и увозили с собой. Кого-то забирало кладбище. Старики разбредались кто куда, в деревне их становилось все меньше, пока не осталось всего двое: Петр Алексеевич и Лида. Как все-таки она выглядела? Память молчала.