Наконец устав, выжав меня до капли и насытившись этим, она затихнет, уйдет в себя и перестанет меня замечать. А вспомнит только тогда, когда придет время обработать ей язвы на ногах или сделать очередной укол. И тогда я снова должна буду сидеть рядом, чтобы помогать, чтобы смотреть, чтобы осознавать.
И чтобы вины побольше. Мало вины в эти дни – не бывает.
– Не говори так, – мрачно отвечаю я бабушке.
– Почему же? А я думала, тебе важнее с парнями до ночи по дворам шляться, чем помочь родной бабке!
О, сегодня два в одном: и Колька, и вина.
– Я же пришла, – отложив недоеденный беляш в сторону, возражаю я. Теперь уже поздно есть, надо было успевать сразу.
– Пришла. Я тебе во сколько велела возвращаться?!
– Ну, в девять.
– В девять. А ты во сколько явилась?
– Во сколько? – Я прикидываюсь веником, сама не зная на что надеясь.
Бабушка поднимает глаза к вечно спешащим часам и торжественно произносит:
– В десять! Ты видишь, сколько времени?!
– Они спешат, – не сдаюсь я.
– Они спешат, а ты почему-то не спешишь! Не могла никак от придурка этого отлепиться?
– Что?!
– Ты мне дуру-то не корчь! Видела я, как вы обжимались.
– Что ты такое говоришь?!
Но она уже не слышит. Она разгоняет в себе злобу, как кровь в замерзших руках.
– Бабка больная на кухне полдня, а кобыла четырнадцатилетняя перед всем домом с парнями обжимается! Да я тебя своими руками придавлю, если еще рядом с ним увижу! Позорище! Прошмандовка растет!
– Замолчи! – Я вскакиваю с табуретки, задев стол. Он подпрыгивает с истеричным звоном тарелок.
– Что ты сказала? – Бабушка шипит, сузив глаза. – Это ты мне, свинья неблагодарная, рот затыкаешь?! Я тебя кормлю, дрянь ты эдакая! Мать твоя ни копейки на тебя не оставила, а ты еще рот разеваешь? А ну пошла спать, выродок паршивый!
Слезы прорываются и льются сами собой – я больше не могу их удержать. Я бросаюсь прочь из кухни. Пробегаю мимо деды, неподвижно сидящего с газетой у самого лица, мимо шкафа, в котором лежит бабушкин похоронный узел и висит ее необъятная черная шуба, которую после нужно будет перешить мне, мимо ее дивана с колючим покрывалом, мимо папиной кровати – на балкон. Захлопнув за собой дверцы, я упираюсь руками в перила и дышу часто-часто. Я снова не могу сделать единственный, такой нужный сейчас, по-настоящему глубокий вдох. Чтобы он наполнил меня новым воздухом, чтобы дал всему внутри развернуться, разгладиться, ожить. Но спасительный вдох обрывается где-то в горле, застревает в нем тугой пробкой. Такое со мной бывает и дома, когда кричит папа. Когда он нависает надо мной и его шея раздувается от злости, а на висках выпирают упругими змеями вены. Когда мне не хватает сил ни остановить, ни даже замедлить его руку. Она летит, словно один из тех снарядов, что он охраняет, тяжелый и неотвратимый. Тогда внутри все съеживается, как пластиковая бутылка в костре, и где-то в глубине тела теряется вдох.
Я дышу, держась за перила, тяжелая, по самое горло набитая камнями, а балкон, как всегда, легко парит над мальвами и остывающим, растрескавшимся от жара и времени тротуаром.
Из кирпичных труб, возвышающихся напротив, не поднимается пар, они тоже не дышат. Но в глубине котельной горит свет и что-то монотонно стучит и бряцает.
Внезапно в темноте хлопает балконная дверь. Я поворачиваюсь на звук. Колькин отец вышел на балкон покурить. Он стоит, ни за что не держась, и слегка покачивается. Его балкон не парит, как мой, а кренится из стороны в сторону. Колькин отец не видит меня, он смотрит далеко-далеко вниз, сквозь листья мальв и трещины асфальта. И я не хочу знать, что он там видит.
И вот еще ближе ко мне звякает дверное стекло. Это уже Ведьма выходит на свой балкон.
Я ныряю вниз, сажусь, прислонившись к стене, и выглядываю в щелочку между листами железа, которыми снаружи обит наш балкон.
Колькин отец торопливо тушит сигарету о перила и спешит назад. А Ведьма уже что-то бормочет, расплетая свою длинную тонкую косу. Появившийся из ниоткуда ветер поднимает ее волосы и тянет за собой, а она достает из кармана гребень и начинает их расчесывать.
Медленно.
Медленно.
Медленно.
Она все говорит и говорит, но слов не разобрать. Ее волосы развеваются на ветру, тянутся ко мне. Слова, как птичьи коготки по крыше, скребут по моему укрытию. Мне страшно, я хочу вздохнуть, но камни все еще внутри.
Ведьма ускоряет шепот, и я не хочу больше на нее смотреть. Я закрываю глаза, затыкаю ладонями уши, подтягиваю колени и прячу в них голову. Так Ведьму не слышно и не видно. Только в глубине котельной по-прежнему монотонно стучит и бряцает мое собственное сердце.
– Даша, иди, – дедушкин шепот протискивается сквозь щель приоткрывшейся двери.
Когда я вползаю в темную спальню, деды уже нет. Под дверь затекает голубое мерцание телевизора. Я ложусь в постель и с головой накрываюсь одеялом.
Ведьма больше не бубнит на балконе. Из котельной не доносится стук.
А бабушкино лицо медленно закрывается черным кругом, только коротко стриженные волосы торчат по краю, как жидкие лучи.