– Да-да, точно. Но на ту маленькую деревню напало чудовище. Звали его Нянь, оно обитало внутри горы. Иногда приходило в деревню. И вот ее жители поняли, что Нянь боится ярких красок и громких звуков. Вот почему подарки, которые получили Цяо и другие дети, обернуты в красную бумагу, вот почему снаружи фейерверк. Нас защищают от Няня!
Я пыталась рассказывать так же беззаботно и увлекательно, как когда-то рассказывала мне она, но чувствовала, что голос срывается. Выражение бабушкиного лица изменилось: на нем вдруг мелькнул проблеск здорового сознания – на миг вернулась былая бабушка, та, прежняя.
– Пф-ф-ф. Глупая детская сказка. Я девочкой жила именно в такой деревне. И скажу я тебе, маленькая, никакие красные бумажки и громкие звуки не могут защитить детей от чудовищ.
То, как она это произнесла, лед и горечь в ее голосе были просто поразительны. За столом повисло изумленное молчание. Но в тот же миг женщина эта исчезла. На бабушкином лице вновь появилось безмятежно-отсутствующее выражение. Она моргнула, удивляясь изобилию еды на столе. Я почувствовала, как брат ерзает на соседнем стуле. Родители знали, что происходит, а он пока до конца ничего не понял; он все ощущал через посредников, через волны наших, взрослых чувств.
Наших, взрослых! Неужели я уже взрослая? Стало ли это последним, непредвиденным следствием бабушкиной болезни? Неужели эта болезнь окончательно отрезала меня от детства?
Мы вернулись к еде. Жевали, глотали. Втягивали жар скользких горячих пельменей. Забыться, превратиться – пусть даже всего на несколько секунд – в тело, которому нужны еда и тепло, потому что реальность происходившего с нашей семьей, с моей бабушкой, была совершенно невыносима. И все же эта реальность проступала сквозь праздник и смех, сквозь шум, долетавший из коридора от соседей, удерживая нас всех в своем немилосердном холодном кулаке.
Снова грохнул и зашипел фейерверк. Бабушка снова встрепенулась. Снова посмотрела на меня.
– Что такое? Что за шум? Что происходит?
Брат смахнул стакан с соком со стола на пол. Стакан разбился вдребезги. Цяо отодвинул стул, встал, указал на бабушку – тело, еще не доросшее до пубертата, сохраняло детскую пухлость, а все его существо представляло собой один трепещущий, дрожащий обвинительный жест.
– Ты зачем так? Зачем снова и снова задаешь один и тот же вопрос? Зачем нас пугаешь? Ненавижу тебя! Ненавижу!
Бабушка моргнула – озадаченно, оскорбленно. Папа встал с места, его тоже трясло. Голос его остался как обычно тихим, но в нем позвякивал гнев, которого я не слышала почти никогда.
– Так! Чтобы никогда не смел так разговаривать с бабушкой! Никогда, слышишь?
Брат, который и так уже был на грани, не выдержал. Разрыдавшись, он выскочил из комнаты.
Я инстинктивно повернулась к бабушке. Ее лицо застыло, по щеке ползла одинокая слеза.
– С Новым годом, – тихо пробормотала мама.
Мне, наверное, нужно было побежать за братом, убедиться, что он в порядке. Или остаться и успокоить бабушку. Но я не вынесла груза случившегося и спряталась в своей комнате. В том, что ты человек незаметный, тихий и робкий, есть свои преимущества. Я хорошо умела уходить потихоньку. Всю жизнь этому училась.
Ближе к ночи – от фейерверков остались лишь одинокие далекие вспышки, в коридоре у нас поутихло – я выбралась из дома и встретилась с Цзинем в той самой рощице, куда несколькими месяцами раньше мы привели Цяо. Вечером она выглядела иначе. Днем деревья казались пышными, мерцали в солнечной дымке, в сумерках же они предстали призрачными, странными, невнятными, ветвящимися во мраке. Поднимаясь на холм, мы видели, как под нами перемигиваются в мутном багрянце и синеве вечера огни города.
Немного постояли молча, глядя на Пекин, – нам казалось, что нигде поблизости нет совсем никого. Все случившееся – накопленные за день тревоги – клином врезалось в тело, казалось настоящей болезнью, вроде кисты или рака.
– Бабушка даже не вспомнила, что сегодня Новый год. У нее в голове уже ничего не держится.
Я говорила тихо и почти беззаботно – так, малозначительное текущее наблюдение. Цзинь не смотрел на меня.
– Это, видимо, неизбежно, – добавила я стоически, но сердце в груди так и колотилось от ужаса. – Видимо, так оно со всеми, когда становишься очень старым. Ну, иначе не бывает.
Цзинь, кивнув, промолчал.
– Я за Цяо переживаю, – продолжила я, пытаясь придать голосу озабоченность. – Он еще в таком возрасте, не понимает, что к чему… я так думаю.
Я намеренно умолкла.
Цзинь глянул на меня. Тихо кашлянул.
– Ты сама говоришь: старость – часть жизни. Я уверен, что он рано или поздно привыкнет. Кстати, в субботу у нас последнее занятие. Странно будет больше туда не ходить, правда?
– Странно, – ответила я без выражения, хотя внутри что-то ломалось. Я выдавила из себя улыбку. – А ты помнишь, как мы, когда были маленькими, играли в кошки-мышки, и Фань всегда хотел быть кошкой, но так и не понял, в чем суть игры, хватал других раньше времени, и потом получался полный хаос, и все катались по земле?.. Тебе не кажется, что тогда жизнь была гораздо проще?