Но Людвиг настаивал, и, хотя ей было противно, она взяла одно печеньице, постаравшись не коснуться тарелки. Она сидела на табуретке, держала печенье в руке, отставив мизинец, другую руку положила на колени, а Людвиг тем временем уговаривал ее выпить кофе.
— Кофе мне вреден, — солгала она.
Только тут он отстал.
— А ты у врача была?
— Была, была.
— Ну и как?
— Ну и никак. Вот только кофе нельзя пить.
— Но врач ведь должен был что-нибудь сказать.
— Разумеется. Он и сказал, что мне нельзя пить кофе.
— Сердце?
— Сердце, сердце.
Тогда он тоже сел и поглядел на нее. Не первый раз видел он Анну в таком раздражении. То, о чем он молил бога — сделать ее счастливой, — не сбылось. Да, бессмысленно отрицать, он смущал ее своим видом, может, она всегда его стыдилась, но теперь перестала это скрывать. А счастливой она бывала лишь в письмах, которые писала ему.
«Дорогой муж, мы все очень счастливы».
— У тебя усталый вид, Анна.
— Я всю ночь провела в клинике, у Ханны.
Она была так измучена, что разрыдалась, и даже прикосновение Людвига показалось ей вдруг успокоительным. Он придвинул поближе свою табуретку, погладил ее по щеке, легонько прижался к ней лицом. Но хотя он сумел вселить в нее спокойствие, пусть ненадолго, на деле он был еще беспомощней, чем она. Он не знал даже, согласится ли, если она сейчас — а момент был как нельзя более подходящий, — если она сейчас вдруг скажет: «Вернись к нам, Людвиг».
— Она умрет.
Он знал, что Ханна безнадежна. Он уже несколько недель назад узнал это от профессора и просил только до поры до времени ничего не говорить Анне, чтобы не отнимать у нее надежду.
— Она умрет, — повторила Анна.
А Людвиг сидел подле нее, словно окаменев, и не знал, что ему говорить и что делать. Он считал, будто его главная вина заключается в том, что он не воспротивился этому своевременно и даже не попытался воспротивиться. Он сам себе казался убийцей, который совершил убийство, не совершая его. Вот и настала минута, когда он при всем желании уже не может воспротивиться, когда он должен предоставить событиям идти своим чередом. Ему остается только ждать конца, хорошего ли, плохого ли.
— Все в руце божией, Анна.
Он запустил грубые, узловатые пальцы в ее волосы, запустил робко, нерешительно, боясь, что она оттолкнет его, он вдыхал аромат ее волос и был счастлив тем, что она так покорно сидит рядом. Он больше ничего не желал, ни к чему не стремился. Она всегда казалась ему ребенком, и, если он сейчас получал больше, чем ожидал, это было почти непостижимым переизбытком счастья.
— Людвиг, я виновата во всем. Прости меня, Людвиг.
В порыве страха она обняла его, прижалась к нему, так что он при своем хлипком сложении чуть не задохнулся и постарался высвободить голову, чтобы свободней дышалось. Но внезапно она разомкнула объятия — объятия из вспыхнувшего желания снова вернуть Людвига домой и жить с ним на зло всему свету, раз ждать от жизни все равно нечего, — и опустила руки, разглядев и его нескладную беспомощность, и водянисто-голубые глаза, устремленные на нее. Совершенный кретин, и она содрогнулась от омерзения перед ним, перед этими руками в коричневых пятнах, с непомерно длинными пальцами, с вечной грязью под ногтями.
«Ты бы мыл руки, когда идешь ко мне…»
«Я и так мыл. Но если ты против…»
Она всегда требовала, чтобы он хоть раз настоял на своем, заставил ее поступать так, как ему хочется. Чтобы он даже ударил ее, если она вздумает перечить. А вместо этого слышала неизменное «если ты против» или «если ты не против».
Она выпрямилась, оттолкнула Людвига, все еще склоненного к ней. И порывисто, какой была всегда в выражении чувств, начала осыпать его упреками, обвиняла не себя, как собиралась, а его.
— Ну что ты, — заговорила она так громко, что Людвиг испугался, как бы ее не услышал кто из монахов, — что ты только за человек?!
Людвиг подошел к окну, хотел закрыть, но Анна, у которой чувство собственной вины все больше и больше сменялось ненавистью, подбежала к нему, снова распахнула окно и заговорила еще громче, почти закричала.
— Ты, урод несчастный! Пусть все слышат, что я тебе говорю!
Людвиг не посмел снова закрыть окно. Он стоял перед низким верстаком, устремив взгляд на мадонну, и покорно принимал все без малейшей попытки воспротивиться. Его безропотность только раззадорила Анну. Ее так и подмывало ударить это длинное, костлявое, бледное лицо.
— О чем ты только думаешь?