─ Как величают, добровольно обреченный? ─ вежливо поинтересовался Петр. ─ Все приятнее со знакомыми,
─ Савва Бахновский, смею представиться, ─ приложил он руку к груди. ─ Проще сказать, Себастьян Бах. Да, да, тот самый, великий композитор. Я им был. Жил двести лет назад. Естественно, умер. И был с великою народною скорбью, вознесен на небо, облачен в мраморный саркофаг, и собирался смиренно покоиться в своем бессмертии, слушать в усладу, как белокрылые ангелы играют на арфе мои произведения.
Но дьявол шепнул мне, что на земле я признан гением. Я не поверил. Решил убедиться. И заявил себя в мир заново. Но оказался не Бахом, а сыном священника, кто служил в Москве в храме Василия Блаженного. И попал как раз в то время, когда над Русью кружили скорбные и гибельные коршуны революции! Мой родитель неурочно оказался не тем классом! Его, как безвинную русскую совесть, с первым пароходом еще при Ленине сослали на Соловки и расстреляли. Проще сказать, получилось все, как с Данко.
Мать Сима от горя сошла с ума. И умерла как блаженная, не чувствуя смерти! Я пошел воровать. Был удал и удачлив. Но повязался с иностранцем, понравилось его портмоне с загадочными долларами. Так я оказался на Лубянке, затем на рынке рабов, на знаменитой краснопресненской пересылке, а вскоре и в лагерь в Ховрине под Москвою. Начальником его был Резгин Мамулов, родной брат которого работал в секретариате НКВД у самого Лаврентия Берии.
Это был хороший палач. В лагере мы делали минометы и мины. Если бригада, чем провинится, расстреливал сам. Особенно любил убивать обнаженную женщину! Пока вертухаи выстраивали страдалиц на эшафоте, пока те раздевались, усиленно, в удовольствие разглаживал черные усы. И очень-очень напоминал дьявола.
Просыпался утром со слезами, в скорбном настроении, его палача, несказанно мучила лютая совесть, что он спьяну, ─ не стрелял, как Робин Гуд; не попадал метко в сердце, заглядевшись на пышную грудь. И Земную Радость, едва присыпанную во рву известью, приходилось дотаптывать трактором, чтобы не стонали и не шевелились. Спросите, а что я? Я играл палачу-печальнику на скрипке Баха, успокаивал его печаль. Он любил классическую музыку! И лезгинку! В награду я получал стакан водки, яблоко. И удара коленом.
Естественно, я пожелал его убить! Такая я сущность, неуживчивая! Не ужился в небесном раю, не ужился и в земном раю. Но, похоже, он, Мамулов, и был тот самый дьявол, который шепнул мне на небе ─ что я гений. И он по своим черным святцам, разгадал мою задумку! И жизнь пошла по святцам: больше работы, меньше еды. И холодные карцеры, карцеры, где можешь стать льдиною и уплыть в море-океан. Я подал заявление на фронт: лучше умереть в штрафном батальоне, как свободному зверю в лесу, чем рабом в карцере-гробнице! Так мне показалось лучше, душевнее.
Спросите, что Мамулов? Он на прощание просил трое суток играть на скрипке Баха и Бетховена. И я играл, играл! И он, растрогавшись, даже поцеловал. И со слезами просил: если не убьют на фронте, вернуться в лагерь досиживать срок. И снова играть музыку Баха. Уж очень он полюбил ее земное звучание. Похоже, в аду она звучала не так.
Савва помолчал:
─ Но я, скорее, не вернусь. Вернусь на небо! В свое бессмертие. Так что смерти я не боюсь. Танка-крестоносца тоже. Вас не предам! Ты это хотел узнать, любопытствующий отрок?
─ Наверное, да, ─ весело отозвался Котов, закуривая, пряча цигарку в рукав шинели. ─ Коли ты Себастьян Бах, то я апостол Петр, а этот фраер, ─ он кивнул на Башкина, ─ Александр Македонский. Любопытно, как все трое встретились в одном веке? И где? Под Медынью! Одни знаменитости! Даже умирать расхотелось.
Башкин осудил друга:
─ Не надоело печалить сердце, все о смерти, о смерти?
─ Не она страшна, Саша, не ее таинственность. Сам я себе страшен