Поэт упёрся в него глазищами, ледяными, как вода в каналах Петербурга, и продекламировал:
«Кто пулею отмечен, тот не вправе зваться баловнем фортуны! Коль суждено погибнуть, так мужественно стисни кулаки, прими судьбу и скатертью дорога!..»
Мишель поправил ремень штуцера, с которым за пределами штаба был неразлучен, и хлопнул приятеля по спине:
– Смотри не обляпай мундир. Нам ещё ехать на ужин к Тотлебену. Да избавься от этой кацавейки, в ней ты и впрямь похож на мужика. Она мне поперёк горла!
«Так безопасней!» – хотел возразить Некрасов, но под весом раненого не смог разомкнуть челюсти. Чёрт с вами, подумал он и поплелся в лазарет.
Отсутствовал с четверть часа, не дольше. Шинель не снял, однако на мундир и правда попала кровь. Прежде чем войти в блиндаж, Некрасов с остервенением отер обшлаг рукава. Казалось, сама Война косит на него ледяным взглядом, ухмыляется: попалась-де, Божья птаха, не уйдешь. Впрочем, так оно и вышло! Угодил к костлявой старухе в силки, и неизвестно, выберется ли…
– А вот и я, – Виталий шагнул в центр смотровой площадки. – Пропустил что-нибудь?
– Бокал шампанского! – рассмеялся Мишель и повёл рукой. – Добро пожаловать в тихую заводь штабс-ротмистра Уткина.
Уткин покосился на вошедшего с неудовольствием. Не то обиделся подначке Мишеля, не то узнал Некрасова, которого в полку не любили за чрезмерную правильность. Нельзя такому рассказывать о вольностях с шампанским. Ох, нельзя!..
Покрутив головой, Виталий поёжился. Над макушкой нависали сотни пудов брёвен и земли. Не блиндаж, а какая-то могила. И, как и всякая могила, сие место вызывало окоченение. У всех одинаковая поза. Каждый стоял без движения: спина прямая, руки по швам, стеклянный взгляд. Виталий Сергеевич смотрел на присутствующих и не мог отделаться от чувства, будто любуется изображением на пластинке дагерротипа.
Щеголеватое облачение Бестужева усугубляло ассоциацию. В этаких нарядах обыкновенно и запечатлевают покойников.
Не человек, а картинка…
Пальто дорогого сукна, ворот обтянут белым бархатом. Цилиндр из тонкого фетра с до чрезмерности широкими полями. Столь несуразными, что выпади снег – головной убор поэта напомнил бы обнесённый сугробом скворечник. Хорошо, что в Севастополе тепло даже в январе.
Некрасов поморщился. Странный он всё-таки человек – граф. Этак взглянешь – слюнтяй слюнтяем, ан не тут-то было! В глазах искры, тонкие на вид ладони испещрены мозолями от поводьев, шпаг и револьверов.
Сей 27-летний субчик, может, и дрянной стихоплёт, скверный товарищ и нарцисс, но уж точно не трус.
Не побоялся притащиться из самого Петербурга за… вдохновением. Да-с! Вдохновением, чёрт бы его побрал.
По сему поводу полковник Хрусталёв и послал вчера за Мишелем: сдал некстати нагрянувшего графа с рук на руки. Кто как не Гуров способен быстро и накоротке сойтись со столичным снобом?
Сняв фуражку и пройдясь платочком по морщинистому лбу, полковник простуженно молвил:
– Миша, подружись с графом. Возьми с собой Виталия Сергеевича. Этот сухарь как никто проследит за безопасностью господина сочинителя. Прогуляйтесь в смотровой блиндаж за нумером четыре. Тот самый, для высокопоставленных особ. Поглазейте в окуляры, выпейте коньяку, погрозите англичанину кулаком. Делайте что хотите. Стойте на головах, ходите на руках, показывайте голые задницы… Кхе-кхе… Короче, побудьте нашему Байрону няньками, сыграйте в казаки-разбойники. Затем езжайте на ужин к Тотлебену. Старик предупреждён. Веселей, братец, выше нос! День-другой, и сей турист уберется восвояси. Я отпишу Великому князю, его протеже-де жив-здоров, наполнен музой по самые редуты. Тебе— медаль, Мертвасову— здоровый румянец, мне – благодарность Николая Николаевича. Все в выигрыше! Приказ ясен, сынок? Кхе-кхе… Отлично, тогда с Богом! Дело-то плёвое…
Но, как говорится, гладко было на бумаге, да забыли про овраги. Не прошло и дня, а Некрасов уже мечтал вернуться в лазарет и отпиливать черепушку очередному бедолаге. Дышать испражнениями, гноем и кровью.
Всё лучше, чем здесь.
В эту минуту, глядя, как его сиятельство простирает руку в сторону неприятеля и, вскинув подбородок, выдает экспромт, майор поморщился. Что-то тоскливо сжалось в груди.
В иных обстоятельствах Виталий Сергеевич оценил бы высокий слог, но теперь не чувствовал ничего, кроме досады и раздражения. Все-то у него герои. Рыцари без страха и упрёка… Война выступает бледною девой, раны благородно кровоточат, смерть далека, а победа близка.
Сие перебор даже для штабиста: дешевая патетика! Ни человеческого образа, ни живого слова.
За месяцы войны каждый убедился – сперва с горечью, затем с равнодушием, – что всё здесь зависит не от долга или чести, а от сухости пороха да остроты стали. Бал правит не решимость победить, а банальная муштра. Сапожная щётка и надраенная до блеска пуговица.
Впрочем, в стихах не ищут правдоподобия. Это бы ладно. Хуже того, что поэт ни секунды не стоял спокойно. Расхаживал по блиндажу да притоптывал ногой. То подберётся к самой амбразуре, то скроется в тёмном углу.