— Ну, как вы тут? Живы-здоровы? — И шла дальше.
Бои всегда были разными, непохожими на вчерашние, на те, что уже прошли. Наташа не знала, где в бою положено ей находиться. Да никто, наверное, и не сумел бы предусмотреть это. Когда батальон шел в атаку, о санитарке забывали. Она могла и не быть станками, ей никто не приказывал. Но она считала: раз ты санитарка танковой роты, значит, и находиться должна в роте. Как механик-водитель. Как башенный стрелок. Как взводный или ротный. Она сама себе была и командиром и подчиненным.
Конечно, ей было страшно. Но как только в какой-то из танков попадал снаряд, как только загоралась чья-то машина, Наташа забывала о страхах и, на ходу слетев с брони, бежала туда. Скорее к танку! Скорее вытащить раненых! Оттянуть их в безопасное место, потому, что танк в любую минуту может взорваться. И скорее перевязать, потому, что человек может умереть от потери крови... А бой продолжается. И надо догнать танки. И снова следить за ними, и быть готовой ринуться к любому из них. И думать только об одном — скорее, скорее, скорее! От этого зависит жизнь людей.
Вот и сейчас: может, кто-то лежит неперебинтованный. Уходит кровь, уходит жизнь... Улицы темные, их озаряют лишь вспышки выстрелов. Шорохи, шаги, вздохи... Наташа замирает.
Она злится на себя за то, что не может идти свободно, не боясь. Злится на Титова, который во время атаки спрыгнул с танка и бросился в жиденький, молодой, только до пояса скрывший его ельник. Наташа выстрелила в воздух, Титов даже не обернулся. Теперь она должна следить за машинами двух рот — за двумя десятками танков. Мыслимое ли дело?.. А если загорятся сразу несколько?..
За домом во дворе стоит «тридцатьчетверка».
— Ну, как у вас тут, орлы? — кричит Наташа в люк механика. — Раненых нету?
— Хенде хох, фройлен! — гаркнул кто-то сзади.
Наташа медленно повернулась, стала медленно поднимать руки. Правая, опухшая, поднялась только на уровень плеча. Не оттого, что было больно. Нет, Наташа нарочно поднимала ее медленнее... И вдруг она навела пистолет на кричавшего, со злорадством скомандовала:
— А ну, бросай оружие, чертов фриц!
В ответ — раскатистый хохот и восторженное, братухинское:
— Вот это сестренка! Бросай оружие — и никаких гвоздей! — Он осветил ее фонариком.
— Федька, ну как тебе не стыдно! — ослабленным голосом вымолвила Наташа и прислонилась к танку. — У тебя совесть есть? — плачущим голосом спрашивала она. — Вот пульнула бы в твою глупую башку!
— Я же знал, что сразу бы ты не пульнула!
— Знал, знал... Ничего ты не знал. Я из-за тебя руку рванула. Боль невероятная...
— Наташа, ну должен же я сторожить свой танк, — оправдывался Братухин. — Ребята отдыхают, я в дозоре. Вижу — кто-то подбирается к машине.
— Иди к дьяволу! — сказала Наташа и пошла прочь.
— Сестренка, подожди-ка. Посмотри, что у меня! — Братухин извлек что-то из кармана, посветил фонариком. На ладони у него лежал маленький потускневший крестик.
— Иван Иванович убит?! — ахнула Наташа.
— Не могу, говорит, хоть и материнское это благословение и слова матушка при этом мне большие сказала, не могу, говорит, больше носить эту штуковину. Поскольку, говорит, стал я настоящим партейным большевиком. И сунул мне. На память. Чуешь? — Братухин печально вздохнул и, помолчав, задумчиво и грустно добавил: — На память о матушке, которой девяносто восемь годов. И которая мечтает дожить до дня победы. Что должен теперь делать Братухин? Братухин должен драться как лев. Как сто тысяч львов! А ты говоришь...
— Да ты скажи, он — живой? Раненый?
— Кто?
— Иван Иванович.
— Кто сказал, что он раненый?
— Ты!
— Я? Ой, Наташа, да Иван Иванович как бы здоров. И дай бог... Тьфу, дьявол, я что-то заговариваться начал. В общем, пусть живет он сто, а то и все сто пятьдесят лет. Это вот я немножко чокнутый. Понимаешь, сестренка, у всех отцы, матери, тетки разные. Письма пишут...
— Нет, — вздохнула Наташа, — как ты, Федька, часовыми ставить нельзя. Мысли им всякие в голову лезут, от дела отвлекают. Да ты соображаешь хоть, что тот, кто хандрит — уже не солдат? Ведь ты же, ты, а не кто другой, всегда говорил: «Солдат, иди прямо, гляди браво, будь злым в бою, веселым после боя». А сам? Разнылся, расслюнявился. Родственников, видите ли, нет. А сколько людей из-за этой войны потеряло родственников? Эх, ты, «сто тысяч львов».
— А что? А я ничего. — Вы воке на затылок шлем, встал перед Наташей подбоченясь, запел:
— А ну тебя, — махнула рукой Наташа и пошла прочь. Она только открыла дверь и сразу же поняла, что лейтенант Корин плохой помощник, если обычно спокойный Евдоким Кондратьевич выходит из себя.
— Лихоманка ему в печенку, фершал называется, нача-альство! Свечу в руках держать не может.
Евдоким Кондратьевич перевязывает плечо бойцу: Корин сидит на деревянном диванчике со свечой в руках, дремлет, голова его клонится все ниже и ниже, и свеча уже готова выскользнуть из рук.