— Ну, вообще-то, я ей пишу. Дорис, нашей мачехе. Я ведь знал ее, понимаешь ли. Кто бы мог подумать? По крайней мере, я не мог, но, наверное, потому, что я чересчур невинен.
Что-то было в последнем слове от интонации Вэла, хотя Том теперь и сам профессиональный актер.
— Она мне ответила, что отцу не особенно нравится быть дедушкой, как будто Ортенс сделала это ему назло. Она пишет, что он в порядке, только устал, ну мы-то понимаем, от чего ему было устать, верно? Она пишет, что зубоврачебное дело в Америке ушло далеко вперед, ему пришлось догонять коллег, и это его утомило. Американский стиль. Они там себя именуют стоматологами или чем-то таким. Не понимаю почему.
— Стоматологами, да. Стома. Рот, значит. Разве ты забыл отца Дуайера? “Слишком много стомулии, ребята.”
— Он ушел сразу вслед за тобой. И с тех пор уроков греческого не было.
— Хочу кофе, — резко заявила Эстелла, — с мятным ликером.
Слышно было, как Уорлок или Хэзлтайн высоким голосом проповедника читает вслух стихи Лоуренса.
— Вы, конечно оба — католики? — спросила она.
— Джон Мильтон, — ответил я ей, — написал что-то о том, что католицизм есть одна из папских булл. Особливо вселенских. Понятно? Возможно, вы хотите кофе? с ликером? наверное, с мятным?
— Я уже сказала, что хочу именно этого. Никто больше не читает Мильтона. Он — vieux jeu.[288]
— Какое у вас ужасное французское произношение, — улыбнулся я. — И к тому же, ужасные манеры. И то, и другое, исправимо, знаете ли.
— Ладно, Кен, — сказал Том. — Оставь это. Не будем портить вечер.
— Это попы виноваты, правда? — сказала Эстелла, — они вас запугали до смерти, что с девочками иметь отношения есть грех и разврат, вот вы и выбрали другое.
— Что другое? — спросил я, все еще улыбаясь.
— Пожалуйста, Кен, — попросил Том. — Будет, Стелл, довольно.
— Или ничего, или другое. Томми самому следовало пойти в попы. И мы прекрасно видим, кто вы.
Я поглядел на Тома, который страшно покраснел. Мне подумалось, что вся наша семья есть сплошная сексуальная неразбериха.
— Доктор Фрейд, — ответил я Эстелле, — наверняка бы заинтересовался. И ваш дорогой волокита с ганглиями Олдос. Вам следует написать статью об этом. Новая теория гомосексуальности.
— Прошу тебя, Кен, — взмолился Том и начал кашлять. Он кашлял мучительно долго. — Чертов дым, — сказал он, задыхаясь, и выпил воды. — Давай попросим счет и уйдем.
— Я хочу кофе, — произнесла Эстелла тоном гувернантки, — и мятного ликера, — добавила она, подчеркнуто тщательно выговаривая его название по-французски.
— В другом месте, — ответил Том, все еще задыхаясь. — В кафе “Рояль”.
Я положил на стол пару фунтовых бумажек.
— Мне необходимо вернуться в гостиницу. Нужно кое-что дописать. Редьярд Киплинг заметил мне, что я допустил ошибку в некоторых индийских деталях.
Это была неправда.
— Киплинг? — удивилась Эстелла и высунула белый язык так, будто ее тошнит.
О боже мой. — Она передразнила на чистом кокни строчку из Киплинга, затем откинулась на спинку стула, помахивая вымазанной кремом ложкой как маятником. — Цветочки вместо мыслей.
— Что вы имеете в виду?
— Бога ради, Кен, иди, — Том, все еще бледный после приступа кашля помахал официанту вдали моими двумя фунтовыми бумажками.
— Ухожу, — ответил я и ушел. Мне пришлось пройти мимо стола компании Уорлока-Хэзлтайна. Он с картофельным пюре в бороде громко высмеивал начало “Радуги”:
— Небеса и земля сгрудились вокруг них, и как же это должно окончится? Обратите внимание на грамматику ноттингемширского шахтера, друзья мои.
Вэл помахал мне пальцами и беззвучно, одними губами произнес “завтра”. Меня вдруг осенило, что у меня нет друзей.
На следующий день я пошел к своему литературному агенту Джеку Беркбеку, чей оффис находился на Мэддокс-стрит. Погода испортилась, похолодало, и в оффисе у него горел газовый камин.
— Завидую вам, — сказал он, — уехали от этой погоды. Ни одного нормального лета с тех пор, как кончилась война.
Я уже знал его манеру начинать издалека и понимал, что он имеет в виду нечто иное, чем мое возвращение в столь же холодный июньский Париж. Ему было около тридцати и он был совершенно, можно сказать, до неприличия лыс; я понял, что облысел он будучи всего двадцати лет от роду, когда еще учился в Кембридже и мечтал о том, что станет великим романистом. У него были толстые губы в волдырях и очень заметная диастема: верхние резцы торчали в разные стороны, последствие сосания пальца в детстве. В промежуток между зубами как в мундштук влезала сигарета; он иногда об этом забывал, обжигал себе губы и начинал чертыхаться. На нем был коричневый костюм в синюю крапинку вполне деревенского вида. Я ждал. Он бросил на стол бумаги.
— Знаменитый Ласки, — сказал он. — “Парамаунт пикчерз” хочет купить “Раненых”.
— А-а. Сколько?