— Ты говоришь глупости, — сказал Карло, — как всегда. К тому же, неискренне грешишь на других, как всегда. Тебе хочется прелюбодействовать или, по меньшей мере, распутничать, вот ты и хватаешься за любой повод, чтобы оправдаться. Твоя жена тебя оттолкнула, или тебе хочется так считать, и ты вообразил себе эту мерзость, будто она извращенка. Женщины, — мудро заметил он, — отличаются от мужчин. Они целуются и обнимаются друг с дружкой. Я наблюдал такое у молодых монахинь, даже у послушниц. Это всего лишь дружба, не более. Женщины по природе своей эмоциональнее и в большей степени показывают свои чувства. Они по природе своей неспособны к греху Онана. Но ты теперь измыслил этот грязный навет и, зная о несчастной порушенной любви Кеннета, произнес такие слова, которые он имеет полное право желать затолкать тебе в глотку. Ты пытаешься оправдать свой сегодняшний грех. И будешь и впредь пытаться оправдывать подобные грехи. Я тебя знаю. На колени, сейчас же. На колени, — повторил он, указывая подходящее место на вытертом ржавом ковре. — Проси у Бога прощения. Сейчас же.
— А-а, merda[443], — ответил Доменико, и не думая становиться на колени. — Ты ничего не знаешь о настоящем мире и о сексе, и о разных видах секса, и о том, что секс значит для людей. Но теперь ты знаешь, почему я это сделал сегодня вечером. И ты меня остановил. Ты, черт побери, меня прервал. Это худшее преступление, худший грех, хуже убийства. — Он содрогнулся в неподдельном ужасе. — Прервать человека, когда он вот-вот должен кончить. Это ты должен просить на коленях прощения.
— Не смей мне говорить, что есть грех, а что не грех, — сказал Карло, вставая, — и не смей сквернословить со мной, священником и монсиньором. Итак, мы видим твой грех, грех, грех, слышишь меня, и твои жалкие оправдания.
Речь его была слегка похожа на выступление начальника сценарного отдела студии MGM.
— Но ты так и не повторил то, что я просил тебя повторить. То, что ты сказал, когда я заставил тебя натянуть штаны в той мерзкой спальне с голой хохочущей путаной, даже не стыдившейся своей наготы. Я хочу услышать это снова. Я вынесу это. Ужасно услышать такое от брата. Такое отчуждение. Но я вынесу.
— Я сказал, что ты не имел права.
— Не имел права, как священник или как старший брат?
— Ни так, ни сяк. Ты всегда говорил, что у нас есть свобода воли и право выбирать, что мы делаем.
— Да, и у нас есть право остановить человека, избравшего вредить самому себе. У нас есть такое право и я его использовал. Так что ты сказал?
— Это ты, — с осуждением заметил Доменико, — ты сказал, что я должен был ехать домой, чтобы присутствовать при кончине отца и чтобы позаботиться о его похоронах. У тебя самого ведь были дела поважнее в твоей церкви, а Раффаэле должен был остаться в Чикаго, чтобы быть убитым Аль Капоне.
— Гнусность говоришь. Говори по существу.
— Это чистая правда. Я вынужден был присутствовать при кончине моего отца, а потом улаживать дела моей матери. Ты ведь много говорил о моем сыновнем долге.
— Почему ты говоришь о матери и отце как о своих? Наш отец, наша мать. Я не виноват в том, что не мог быть с ними в то время. Ты исполнил свой долг за всех нас, очень хорошо, спасибо, хороший сын и хороший брат и все прочее. Какое это имеет ко всему отношение?
— Мне пришлось разбираться в документах, что-то сжечь, большую часть сжечь, некоторые сохранить, все их перечитать. Мать предоставила это мне, сама она не желала этим заниматься, оставь меня в моем горе, говорила она, хотя, похоже, не сильно и горевала. Но это другое. А дело в том, что я нашел этот старый документ certificato di adozione[444].
Карло вдруг стал весь внимание. Тихим голосом он спросил:
— Tu?
— No, tu.[445]
Никогда я не видел Карло, да думаю и никто его не видел вдруг столь съежившимся, как будто голым. Он, грозный, всегда полный неожиданности, вдруг был огорошен таким сюрпризом, ударом такой тяжести, который, пожалуй, перевесил всю его веру и знания, и сверхчеловеческую уверенность в том, как вести себя в этом мире. Оба продолжали разговор по-итальянски, не на миланском диалекте.
— Этот документ у тебя? Или у матери? Где он? — спросил Карло.
— Он был сожжен в числе прочих. Она сказала, что его давно нужно было сжечь. Она не знала, что он лежит вместе с другими семейными документами. Она сказала, что тебе никогда не следует говорить о нем. Она была очень расстроена, узнав, что я его видел.
— Все так, все так, ты бы все равно сказал мне про него, хоть через сто лет. Ты ждал десять лет. Больше. Но все равно бы сказал. Не удивительно, что она была расстроена.
Юморист за стенкой опять засмеялся. Карло изо всей силы забарабанил кулаками в стену. Юморист издал еще одно слабое ржание и затих, наверное, лег спать.
— Я сказал тебе потому, что был разгневан. Ничего хуже не бывает, когда мужчину застают в такой момент, — ответил Доменико. — Если бы не это, я бы никогда не сказал. А теперь давай забудем об этом. Ты не на все имеешь право. Но ты остаешься моим старшим братом.
— Что известно? Кто я? — Страшный вопрос, вопрос Эдипа.