В день, когда Великобритания подписала договор о взаимной обороне с Турцией[500], я сидел в гостиной своей квартиры E2 в Олбани, рассматривая свой портрет работы Херша. Мягкая подсветка и ретушь сделали меня на портрете моложе, чем я выглядел в жизни. Бреясь ежеутренне, я видел в зеркале лицо человека несомненно сорока восьми лет, неуверенного в себе, никем не любимого, кроме читателей, усталого, испорченного не ведавшей нужды жизнью, с несколько дряблым подбородком, с седеющей и редеющей шевелюрой, впрочем прекрасно ухоженной и уложенной опытным парикмахером салона Трампера в Мэйфере. На фотографии же был изображен популярный писатель без морщин, с глазами юного мечтателя, но и некоторой мудростью и жизненным опытом во взгляде; человек, которому можно верить, но не до конца; путешественник, несомненно любитель искусств, не подавляющий громадным интеллектом, но начитанный, достаточно умный, резкий, но способный к сочувствию, когда это требуется, например, при выражении в массовой прессе взглядов на положение женщины в современном обществе, на замыслы диктаторов, на дружбу, на важность наличия религиозной веры, на красоты деревенской Англии. Портрет, пожалуй, пригодится для рекламы моих книг в ближайшие десять лет. Мой литературный агент позаботится о том, чтобы портрет получили издатели в изоляционистской Америке, фалангистской Испании, нацистской Германии, фашистской Италии, империалистической Японии и в других странах, где есть спрос на успокоительное чтиво. Самое успокоительное из моих произведений, то есть занимательное без малейшего намека на подрыв устоев, скоро выйдет в свет: “Время яблок”. Я уже рассказал Карло, о чем это.
Я со вздохом отложил портрет и перечитал письмо второй жены моего отца. Она писала, что он тяжело болен, что болезни его старческие, ему ведь почти восемьдесят: застой в легких, увеличенная предстательная железа, катаракта, кажется, облитерирующий атеросклероз сосудов ног, язвенный стоматит, хроническая диспепсия, приближающееся старческое слабоумие. Его второй брак не был осчастливлен прибавлением семейства, и теперь он без конца говорил или бормотал о том, что не видел своих детей со времени окончания одной мировой войны и так и не увидит их, если только они все (все!) сейчас же не приедут в Торонто, пока еще не началась следующая мировая война. Кажется, до него так и не дошло, что Том умер. Он смутно помнил, что кто-то из его детей сделал его дедушкой. У него была одна или две из моих книг и он думал, что я живу со своим британским издателем. Он не знал, что дочь его живет на сравнительно небольшом расстоянии от него и стала известной скульпторшей.
— Нет, — сказал я вслух своим книгам, картинам, безделушкам и бухарским коврам. Нет, — английскому майскому солнцу и уютному отдаленному шуму лондонских улиц. Карло научил меня тому, что отцовство есть фикция, и что сыновняя почтительность должна быть адресована лишь Богу и матери, если знаешь, кто она; Карло, наверное, прав, он ведь станет следующим папой. Отцы и сыновья: чепуха. И тут зазвенел дверной звонок, и старый покрытый бородавками портье Джек ввел сына весьма выдающегося отца.
Сын этот поклонился, насмешливо щелкнул каблуками и сказал: “Ein Brief für Sie”[501], поставив на пол чемоданы и теннисные ракетки. Он левой рукой вынул письмо из внутреннего кармана пиджака и протянул мне, наклонившись, как бы пародируя воинский рапорт. Письмо было от Якоба Штрелера, на почтовой бумаге был отпечатан адрес: Albrechtgasse, 21 Wien. Письмо было написано по-немецки почерком, похожим на каллиграфические упражнения ученика начальной школы. Видимо, насмешка в крови у этого молодого человека.
— Садитесь, пожалуйста, — сказал я ему по-английски; он сел, все еще пародируя младшего чина перед начальником, на один из стульев эпохи Людовика XV. Я уселся в кресло лицом к нему и стал читать.