— Это от того, — справедливо заметил Верн Клапп, — что тобой слишком долго командовали. Дай нам звуки, показывающие, что у Кэри Гранта несварение желудка. Дай нам мотив, описывающий внешность Лорин Бэколл[601]. Ты слишком горячишься, Ник, мальчик мой. Кен прав. Это его рассказ, а не твой.
— Может быть вам вообще музыка не нужна, — сказал Доменико, красный, как перечный соус “харисса”. — Может быть, вам просто нужна милая пьеска про то, как Бог гадит на вас, но все равно, он — большой и добрый Бог. Большому доброму кардиналу должно понравиться.
— Ты впутываешь сюда семейные отношения, — заметил я, — не стоит делать этого, Доменико. Искусство, искусство, и только искусство. Сложное искусство. У Вагнера музыка не стоит на первом плане.
— Это потому, что он и слова писал сам, — сказал Доменико.
— Ну что ж, попробуй и ты, — сказал я. — Пиши либретто сам. Тогда и выйдет то, чего тебе хочется. Ты хочешь, чтобы я забрал свое либретто?
— Когда я уже сочинил первую сцену и половину второй? Ты с ума сошел, наверное. И вообще, говорить такое не к лицу тебе, Кен. Так ведут себя примадонны.
— Devo per forza tornare a casa, non mi fido dei gabinetti di qua[602], — произнес Бевилаква.
— Что он сказал?
— Он сказал, — перевел Доменико, — что ему срочно нужно домой. Он не хочет пользоваться местным сортиром. Ладно, кто платит? Платишь ты, Кен, правильно. Еда, кстати, была дрянная. Ладно, сделаем по-твоему и посмотрим, что скажут критики. Всегда можно эту сцену выкинуть.
— Тогда уж и мое имя вычеркни.
— Посмотрим. Надо сперва дописать второй акт. А там подумаем.
— Кен прав, — повторил Верн Клапп.
— Devo andare. Subito.[603]
Они уехали на такси, оставив меня побродить теплым мартовским вечером. Старый вонючий мавр попытался продать мне сперва гашиш, а затем — мальчика. Могу еще предложить козу, сказал он, если у меня вкусы как у нормального американца. Я пошел в гостиницу к Ральфу. Ральф рыдал, лежа в своей комнате.
— Ральф, дорогой, ангел мой, что стряслось, ради всего святого?!
Он прекратил рыдания и встал; лицо его было мокрым от слез. Он утирал слезы рукавом.
— Ладно, — наконец вымолвил он, — ладно, ладно, ладно. Хочу домо-ооой, — провыв это слово, он чуть было снова не разрыдался, но сдержался.
— Случилось что-то ужасное? Где? Что они сделали?
— Домой хочу, где белые либералы очень милы с ниггерами, пока те не начинают качать права. К кока-коле, гамбургерам и джелло. Домой.
— Я хочу знать, что случилось.
— То, чего и следовало ожидать. Зашел в какой-то темный переулок, где женский голос выл какую-то арабскую песню, я подошел, дверь открыта, думал, что это какой-то мавританский ночной клуб, и тут на меня набросились четверо черных и повалили. Черные, понимаешь, черные. И часы, и деньги, и все отняли.
— Ты для них — богатый американец, вот кто. Черные, говоришь? Берберы, наверное.
— А потом еще хотели спустить с меня штаны и трахнуть.
— О, Боже мой.
— Хочу прочь отсюда. Домой хочу.
— Дом там, где я, Ральф. Все, чего я хочу в жизни, это — заботиться о тебе. О Господи, они сотворили с тобой и это.
— Пытались. Но не успели. Подъехала полицейская машина, и они убежали. Полицейские обратились ко мне по-французски, я попросил их говорить по-испански, и они по-испански сказали мне держаться подальше от этих мест, они не для туристов, иди обратно в свой дорогой отель, сопливый американец. Даже не подвезли меня. Ладно, это — Марракеш. Это — Марокко.
— Танжер — совсем другой, вот увидишь. О Господи, групповое изнасилование.
— Долбал я твой Танжер. Хочу в Нью-Йорк.
— Иди ко мне, Ральф, в мою постель. Поплачь и усни. Я теперь с тебя ни на минуту глаз не спущу. Со всеми из нас такое случается.
— Сплошное издевательство. Унижение какое, знаешь ли ты?
— Мне ли не знать.
— Издевательство, долбись оно.
LXIV
— Грубо говоря, скверно, — сказал толстяк в белом костюме, лорд имярек.
— Разделают его, как полагается.
— Как они осмелились?