— Я думаю, он имел в виду, что семя, содержащее нового Авраама Линкольна, может течь, но пусть не слишком обижается, если наткнется на препятствия, — ответил я. — Лишь бы ему заранее не было известно об этих препятствиях. А уж если ему о них известно заранее, то пусть лучше и не течет.
— Мне показалось, что он имел в виду другое.
— Наберитесь терпения. По мере продолжения его американского турне он все больше и больше станет говорить о любви и все меньше о догме. Он станет все больше и больше уклоняться от ответов на неприятные вопросы. Он станет говорить о любви, потому что хочет, чтобы его самого любили. Григорий Любимый.
Джон налил мне на посошок.
— У вас была надежда, — начал он. — Нет, наверное мне не следует спрашивать. Я имел в виду…
— Надеялся ли я, что новая церковь простит мне мою слабость? Нет, не надеялся. Хотя теперь это уже не имеет значения, по крайней мере, для меня лично. Пламя погасло. Я — старик. Я хоть завтра мог бы вернуться в церковь, если бы захотел.
— А вы хотите? — спросила Лора.
— Мне и в циничных рационалистах неплохо живется.
— Да ну, перестаньте, — сказала она. — То, что вы написали, совсем не похоже на циничный рационализм.
— Сентиментальность, — ответил я, — лишь другая сторона той же медали. — Я допил виски и встал, с трудом разгибая ноги, одно слово — старик.
— Сможешь подбросить меня? — спросил я Джона.
— В десять утра не слишком рано будет?
— Нормально.
— Еще раз спасибо, — сказала Лора, — миллион спасибо. — Она встала и поцеловала меня. В прекрасных глазах ее читалось: “Африка!”
Фильм назывался “Руква рожденная заново”. Джон показал мне его сам на шестнадцатимиллиметровом проекторе, принадлежавшем его кафедре.
Голос комментатора я узнал: Ральф. Его модуляции подействовали на мои железы, значит неправда, что огонь угас. И тут сам Ральф появился на экране в просторных ярких национальных одеждах, кивере из тигровой шкуры, кожаных жокейских сапогах, верхом на белом арабском коне во главе отряда туземной кавалерии, скачущего по травянистой равнине. Нам показали нефтяные вышки и серьезных чернокожих техников в серебристых строительных шлемах, изучающих чертежи: черный палец указывает, кивает черная голова. Показали и черный технический колледж с черными студентами в белоснежных рубашках и ладно скроенных брюках, рассматривающими сияющий макет электростанции. Отсталые племена деликатно учили: сидя на траве на корточках в набедренных повязках они сидели перед доской и внимали черному учителю в очках, говорившему им о необходимости их ассимиляции в новом прогрессивном государстве. Черные кинозрители от души хохотали, глядя черную кинокомедию. Показали и столицу с белыми коробками деловых зданий, футбольным стадионом, десятиэтажной гостиницей “Мансанга”. — Похоже, что дела у них идут неплохо, — сказал Джон. Комментарий Ральфа в куда более высокопарных выражениях утверждал тоже самое. Он также говорил что-то про свободу вероисповедания, когда показали черного муэдзина, призывно кричащего в голубые небеса, и чернокожих школьников, которых чернокожая монахиня в белом облачении вела в маленькую церковь с единственным звенящим колоколом. Ральф признал, что государство испытывает трудности: территориальные притязания соседей, отсутствие выхода к Индийскому океану, непомерные таможенные тарифы, которые приходится платить в порту Килва. Но все проблемы можно решить с помощью доброй воли и верного панафриканского духа. Появился и автор романа “Африка!”, улыбающийся мускулистый кандидат на Нобелевскую премию. И наконец, показали и самого великого Мансангу, приветствуемого любящим народом с прекрасными зубами, смеющегося в зале совета, инспектирующего войска верхом на вороном арабском коне, а Ральфа за ним следом на белом. Бодрая музыка небогатая мелодией, зато богатая ритмами труб и множества барабанов. Конец фильма.
— Да, — не вполне убежденно согласился я, — похоже, что дела у них идут неплохо. Пока нефть есть.
— А тем временем, — заметил Джон, — племена развращаются, теряют своих богов ради бога единообразия. — Помолчав, он добавил, — похоже, что и брат Дотти преуспевает. Поэт в роли деятеля.
— Поэт он никакой.
— Передайте мою горячую симпатию Дороти. Ну и матери, конечно.
Дороти, как я убедился, была весьма плоха. Она лежала в постели без сил, когда-то роскошные волосы поседели и обвисли, роскошная некогда блестящая кожа теперь цветом и видом напоминала слоновью, прекрасные глаза не просыхали. Я поцеловал ее с нежностью и состраданием, она обняла меня за шею исхудавшими руками.
— Как вы? — спросил я.
— По всякому. То отпускает, то снова находит. Мы только что слышали, как деверь Ортенс говорил о том, что боль нужно посвятить Богу.
В ногах ее постели стоял маленький телевизор, сейчас он был выключен. Ортенс сидела у постели, обняв рукой подругу, устремив единственный усталый глаз на меня.
— Постарел ты, Кен, — произнесла она.
— Да я и не отрицаю этого. Старый и одинокий.