Увидимся в Париже. Я прощен? — Хотя, за что, спрашивается? Она тут же попала в объятия Карло, который обнял ее так, что она взвыла, и тут уж мне ничего не оставалось, кроме как расцеловать Доменико в его уже успевшие обрасти щетиной щеки. Поцелуи и слезы, и благословения, и пенье соловья в кипарисовой роще.
Подкатили к воротам и кресло-коляску со старым Кампанати. Сиделка его подняла его безжизненную и вялую как плеть правую руку и помахала ею отбывающей чете. “Они уезжают, дорогой мой”, — сказала она. Он даже не смотрел в их сторону. Синьора Кампанати то утирала слезы батистовым платочком, то махала им уезжающим. Приятели Доменико выкрикнули ему скабрезный совет на миланском диалекте, а один из них сжатым кулаком изобразил неприличный жест. Машущие руки, крики и, к легкому удивлению, даже дождь из цветочных лепестков от монахинь.
— Счастья вам обоим, — сказала сестра Умильта по-английски.
В Англии или Ирландии свадебное пиршество длилось бы всю ночь и, в Ирландии уж наверняка, завершилось бы дракой. А тут оно завершилось отъездом жениха и невесты. Потом был холодный и чинный семейный обед. Из остатков мясных блюд и салата. Было подано местное красное вино в бутылках без этикеток. Мы ели — сестра Умильта, синьора Кампанати, Карло, Раффаэле и я в старинной столовой, где пахло сыростью. Над приставным столиком висела “Тайная вечеря” кисти Джулио Прокаччини. Многие лампочки в люстре перегорели. Карло ел так, будто он весь день постился. Когда подали кофе он попросил к нему местного ликера, граппы, от которой сильно несло псиной. Никто не комментировал отсутствие сиделки Фордэм. Я думаю, что она уже покормила из бутылочки своего подопечного, а сама решила приготовить себе что-нибудь американское в своей кухне. Мы все беседовали по-английски, этим языком они владели столь же свободно, сколь и итальянским.
— Где именно в Париже? — спросил меня Раффаэле.
— Я или они? — Он поглядел на меня молча и сурово. В его глазах я выглядел легкомысленным.
— Ну, я обещал им помочь, — скромно потупившись, ответил я, — подыскать им жилье. Да и Карло тоже обещал…
Как странно, мы ведь теперь родственники, своего рода. — У меня имеется свободная большая спальня, которой они могут воспользоваться пока не найдут жилье. Пока ничего подходящего найти не удалось. Доменико говорил, что ему нужен рояль. Но ведь большой срочности нет, не правда ли?
— Доменико, — заметила его мать, — стремится начать зарабатывать деньги. Но музыкантам это непросто, мы все это хорошо понимаем.
— И тут нет нужды в спешке, — ответил я, наверное нагловато. Они поглядели на меня, но ничего не сказали. — По крайней мере, все понимают как сложно заработать сочинением серьезной музыки. Доменико говорит, что он все еще учится этому ремеслу. Он собирается брать уроки оркестровки. Он также говорит, что хочет подрабатывать игрой на фортепиано в ночных клубах. Для получения опыта. Он считает, что рэгтайм, джаз и тому подобное могут кое что привнести в серьезную музыку. Равель и Стравинский тоже так считают, — дерзко добавил я.
— Исполнитель джазовой музыки в ночных клубах, — сказал Раффаэле, — женатый на сестре автора романов. Как изменились нравы, как изменилась жизнь.
— Вы так говорите, — смело возразил я, — будто эти две профессии презренны. Извините, но ваш тон кажется мне оскорбительным. Любое занятие, доставляющее невинное развлечение, почтенно. И вспомните, пожалуйста, что моя дружба с Доменико началась с совместной работы над оперой. Которая предназначалась для Ла Скала. Я думаю, вы ничего плохого не скажете о Ла Скала.
— Ее не приняли в Ла Скала, — ответил Раффаэле, и по его взгляду я понял, что в этом виновато либретто, что-то неприличное в нем, наверное.
— Но Ковент Гарден[248] ее не отверг.
— А, это там, где ставят вашу английскую оперу. Я знаю. — Он пожал плечами, как любой итальянец или немец при упоминании музыки и Англии в одном контексте.
— Театр среди овощей, — сказала сестра Умильта. Хоть и монахиня, а знает свет.
— Это тоже звучит оскорбительно, — заметил я, закусив удила.
— Да ладно, оскорбительно, овощительно, — выпалил Карло. — Бросьте хмуриться, давайте веселиться.
Это было обращено, главным образом, к Раффаэле, чьи красивые глаза в грустном раздумье о будущем уставились на вазу с апельсинами, лежавшими на подстилке из собственных листьев, стоявшую посреди стола.
— Ты говоришь, жизнь изменилась, — продолжал Карло. — Как будто перемены не являются неотъемлимым свойством всего живущего. Что бы было с этой семьей, не откройся она всему миру? Вы что, боитесь, что мир джаза, романов и англосаксов вас съест? Нет, это мы его съедим. Вы опасаетесь за честь и достоинство семьи? Да не было у нас никакого достоинства, мы всегда держали нос по ветру, стараясь быть как все, меняясь со всеми вместе. Поглядите на нашего бедного отца. Сорвал нашу дорогую мать как апельсин в Ист-Нассау или где там…
— Ист-Оранж, — грустно улыбнулась мать.