– Ты ведь все понимал правильно, ты знал, где вечность страшная, коммерческая, недоступная, обещанная жадным раджам и глупым царям, а где – настоящая, светлая, сиюминутная. Так зачем ты оступился? Зачем все же решил отыскать то, чего не существует? Зачем погнался за картиной? Зачем пустил столько жизней под откос, чтобы найти ее – холодную и монолитную? Ты ведь даже не знаешь, что ждет тебя там, за волшебным полотном среброкистого Феба. В вечности, видишь ли, времени нет; вечность – это всего-навсего мгновение, которого как раз хватает на шутку.
Зачем она цитирует Гессе, зачем, зачем, зачем? Его бабка, никогда не ценившая книги, заложница эпохи фельетонов и чудных кроссвордов – нет, теперь уже и в его голову лезут слова магистров игры! – читавшая лишь сказки вслух, не может говорить такое. Что, если перед ним – Бессмертный? Гладит его по голове, утешает, открывает глаза на правду; значит ли это, что он нашел вечность? Где, где волшебный райский рожок – пусть ангелы заберут его отсюда, пусть вернут крылья, пора спешить, время нас, король, не ждет, короли смертны, их не спасают даже котлы с кипящим молоком, а он – уже не смертен, он возвращает вороньи крылья, он черной тенью взмывает в небеса без солнца, луны и звезд, он занимает престол короля воронов, чтобы исклевать, истязать голубую траву, что поет, голубую траву, что крушит железо, сталь и его кости, голубую траву, что растет прямо здесь, у берегов, у ног нимф… А нимфы смеются, будто слышат его мысли, и он хочет схватить камень, бросить в них, спугнуть, как ободранных кошек. Но он замирает. Не потому, что под рукой нет камней. От жестокосердной бабки теперь пахнет перебродившим вином, и рука уже не гладит по голове, а с силой тянет его за волосы, и холодная, липкая, черная кровь капает на шею, пока Дионис шепчет – нет, нет, уже кричит! – и тянет все сильнее:
– Просыпа-а-йся! Пора встава-а-ть!
Пульсоксиметр ноет – пип, пип, пип, – плачет загробным воем по его загубленной душе, и все нерожденные младенцы ревут, дергаясь от ужаса – пип, пип, пип. Грецион открывает глаза. Белая палата, белые простыни, белые стулья, белые халаты; в халатах – что они здесь делают?! – Карла и Феб, Феб и Карла, а значит рядом – нет, он не хочет вглядываться в тени и в отражения! – две зловредные хихикающие сестрички. Грецион поднимается на локтях, но руки держат вьющиеся прозрачные змеи и лозы: Дионис был здесь, Дионис пленил его, Дионис спас его; Грецион дергается, брыкается, выдирает змей – они больно жалятся, но яд ему нипочем, его кровь чернее загробного винограда! Обрубает лозы, босиком вскакивает на холодный пол – гиперборейский пол, безжизненные мраморные плиты Аидова дворца, – и голова вдруг кружится, мир накреняется – неужто он проваливается в тайник Дейви Джонса, где полоса зеленого света вспыхивает над украденным морем?! – а Феб и Карла подхватывают его, укладывают обратно на больничную койку.
– Ты совсем сдурел?! – не выдерживает Феб. Скалится, рычит, лезет за сигаретой, но тут же убирает.
– Я… я… – В голове спокойно, тихо: не шумят мысли, не звучит музыка. – Убирайся! Убирайся! Ты…
– Больше тебе не друг? – усмехается, трет лоб. – А я тут не как друг. Я как твой Дионис. Я как бог.
Грецион замолкает. Сидит с открытым ртом. Наконец аккуратно выговаривает:
– Феб… Что произошло?
– Надо же, как мало нужно было, чтобы привести тебя в себя. – Лицо у Феба кислое. – С какого момента начать?
– Я…
– С картины? С Лены? С Сундукова? С поезда? – С каждым словом взгляд Феба становится все сосредоточенней, все больше венок проступает на лбу. Он вжимается руками в подлокотники стула. – О, а может перемешать все?! Заставить твой атрофированный мозг наконец снова по-человечески работать?!
– Хватит, Феб, – останавливает Карла. – Хватит.
– Хватит?! – Феб не выдерживает. Взмахивает руками, встает, отодвигает стул. Тот чуть не падает. – Нет, я не замолчу, пока он меня хотя бы понимает – потом он снова будет не в себе, начнет вещать про алтари и жертвы! – Феб хватает Карлу за руку. Та сидит неподвижно. – Господи, Карла, он бредит богом Дионисом! И ты говоришь
– Не в таком тоне, Феб, – она вздыхает. Кладет свободную ладонь на его руку. Молча кивает. – Поверь, я лучше знаю, что говорить в таких ситуациях.
– Ну жгите, ваша светлость колдунья! Давайте, жгите! – Он вырывает свою руку, отходит к окну, мнет в руках сигарету, случайно разламывает. – Вы – два сапога пара! Такие же упрямые…
– Вы – тоже. – Клара запрокидывает голову. Смотрит в потолок. Грецион ощупывает лицо, словно проверяя, жив ли он, не стал ли мутной тенью; находит шрам на щеке, повязку на голове, решает осмотреть руки – бинты на порезанных ладонях поменяли, локти красные, разбитые; с ногами все в порядке, только правая ноет. И тогда, на миг обретя былую ясность сознания, Грецион, наконец полностью отдав отчет в словах и действиях, говорит:
– Я умираю. Феб, Карла, я умираю.