Все ли было так, как он слышал, или слова, зачарованные волшебными флейтами, пением сатиров и заклинаниями двух вредоносных сестричек, исказились в треснувшем зеркале сознания? Неважно, неважно, неважно! Мир – театр кривых отражений, мир – театр его мыслей и образов, а он, как белый мартовский заяц – нет, хуже, для него даже не осталось времени! – бежит от каменной статуи – бам-бам гремят сапоги, – бежит от безликих слепых санитаров, бежит от черных стервятников с огромными крыльями и не может взлететь, потому что его крылья порваны, ни один врач не излечит их, ведь воск давно растаял, слишком высоко он, Грецион, летел к солнцу – обжегся и упал в лабиринт, где воет страшный Минотавр; но стоит наткнуться хотя бы на осколок зеркала, сразу станет понятно, что Минотавр на поверку – он сам, и где-то там, в глубине, уже шагает Тесей в сияющих латах из ложного золота, из стодолларовых купюр; Тесей американской мечты, убивающий многоликих чудищ лишь для того, чтобы приумножить их количество, чтобы было кого разить остро наточенным Экскалибуром перед щелкающими фотокамерами холодного глянца. Да, мир – театр кривых отражений, мир – театр его мыслей и образов; прав был старик Кант, прав был старик Шопенгауэр – так вытащите мозг из его, Грециона, черепной коробки, скорее погасите мир, остановите безумие, остановите, остановите; ведь снова замерло время на часах, снова зазвучала гармония сфер, снова пошел черный снег, снова смеется Дионис, снова падают мертвые птицы, снова он – не он в отражениях.
Тушите свет, тушите, тушите! Темнота – исток всего.
бог
художник
Зачем мы убиваем святых старцев холодными петербургскими ночами, зачем распинаем сияющих искупителей на крестах, зачем закидываем помидорами пророков новых времен, дарующих нам печатные станки или волшебные гаджеты? В конце концов все они оказываются правы, а мы обрекаем себя на сто лет сурового одиночества, пока жизнь не решит устроить работу над ошибками, не снизошлет нам нового пророка – плотника, монаха, дизайнера, – чтобы мы вновь отвернулись от него и начали новые одинокие сто лет, и еще, и еще; все эти бесчисленные сотни становятся, в конце концов,
Казалось, что все близится к финалу, что осталось чуть-чуть до непременно страшной – какой еще она могла быть? – развязки, но мы позабыли о пауке-Штерне, что плел свою липкую паутину связей в тени, и о – будь он проклят! – слизняке Сундукове, решившем идти до конца, держать нить событий потными, дрожащими руками. Хотите, попытаюсь представить, что делал он? Как проходили его дни после того, как он толкнул Грециона с обрыва, вынудил отправиться в далекую северную страну? Уверен, что все так и было.
Он тоже купил билеты на единственный поезд, чтобы успеть – долго не нажимал кнопку оплаты, боялся, жалел денег, но не удержался перед соблазном вернуть мир к первозданному, правильному состоянию: без движущихся картин, без черного снега, без Гипербореи, или – я склонен считать так, иначе как объяснить все произошедшее? – без
Вот Сундуков покупает билет, вот просыпается – позже, чем планировал, – спешит на поезд и чуть не опаздывает – он всегда опаздывал, даже на собственные лекции – и волей случая оказывается в одном вагоне с Греционом. Стоит в тамбуре и вскользь видит его. Запирается в купе, чтобы не попадаться на глаза, и сидит, пачкает руки жирной курицей с яйцами – конечно, он предпочитает только такую пищу, – пока поезд не останавливается. Сходит на перрон, одобрительно кивает городу – он спокойный, серый, холодный, без сюрпризов, такие Сундуков любит, – и идет следом за Греционом. Может, следом и за мной.