– Абсолютно. Я запомнила их, потому что он говорил так, словно не ожидал, что кто—то может его услышать, но достаточно громко, чтобы произнести вслух. Это показалось мне странным.
– Он мог говорить по телефону или с кем—то ещё?
– В комнате никого не было. Я заглянула позже, дверь была не заперта. Он сидел на кровати, смотрел в стену. Руки у него дрожали – словно он только что закончил спор, но спорил он с пустотой.
Анненков сделал несколько шагов по кухне, остановился у высокого шкафа, провёл ладонью по его поверхности, будто это помогало сосредоточиться. Затем развернулся и, отчётливо выделяя каждое слово, тихо сказал:
– То, что вы сейчас рассказали, Милена, очень важно. Эти слова – «Софья знала», «неизбежное» – звучат как часть чего—то большего. Как будто он боится, что за ней кто—то пойдёт, или этот кто—то уже рядом.
– Возможно. Но я боюсь уже не за него, а за всех нас. Он ходит по дому так, словно что—то ищет, но не глазами, а… будто проверяя воздух. Его движения стали неестественными. Иногда я просыпаюсь ночью и слышу шаги по коридору – тихие, нерешительные, повторяющиеся. И я точно знаю, что это он. Не спит. Ходит. Думает.
– Он носит с собой какие—нибудь предметы? Записки, фотографии?
– Несколько раз я замечала у него в руках небольшой лист бумаги. Он держал его двумя пальцами, как драгоценность, но стоило ему заметить меня – тут же прятал.
– Может, он боится, что кто—то узнает о том, что известно ему?
Милена помолчала, но затем медленно проговорила:
– Он не просто боится. Он живёт в этом страхе, словно сросся с ним. Я не удивлюсь, если однажды он исчезнет из дома – просто растворится. Или, наоборот, всё сам расскажет – но не прямо, а каким—то иным способом. Например, через чью—то случайную ошибку.
Анненков встал, подошёл к окну, слегка отодвинул штору. За окном стояли заиндевелые кусты, сквозь которые едва пробивался серый день. Он повернулся обратно:
– Вы боитесь его?
– Я боюсь не его. Он ходит по дому медленно, но каждый его шаг звучит как предупреждение. Мне страшно от того, что происходит в его голове. Это что—то замкнутое и чуждое, будто он говорит не с собой, а с кем—то давно умершим. Если это не болезнь, не старческая забывчивость и не бессонница, то это нечто куда страшнее. Это как трещина в стекле – едва заметная, но стоит присмотреться, и понимаешь: всё уже на грани. Я не уверена, хочет ли он сам это остановить.
– Спасибо. Вы сказали всё, что могли?
– Нет, – призналась она. – Но остальное – домыслы. А вам нужны факты, которых у меня нет. Только тревожное чувство, будто он не здесь, а где—то ещё. И это «где—то» подступает всё ближе – через стены, двери и нас самих.
Анненков внимательно посмотрел на неё и коротко кивнул:
– Этого достаточно.
Милена встала, поправила передник и вышла из кухни, оставив следователя одного.
Чай в чашке давно остыл. Тишина в доме стала другой – не просто звуковой, а наполненной невысказанным. Тем, что, возможно, уже нельзя было остановить.
День тянулся медленно, вязко, как нить, разматываемая без конца. Тепло в доме не успокаивало, а душило, мешая дышать. Один из домашних шёл по коридору, окна которого были плотно закрыты тяжёлыми шторами, и воздух здесь, несмотря на зиму, казался спёртым. Он двигался неспешно, держа под мышкой бумаги, намереваясь спуститься в кабинет, но, проходя мимо комнаты Родиона, невольно остановился.
Дверь была приоткрыта ровно настолько, чтобы обозначить: вход не запрещён, но и не приветствуется. В проёме виднелась часть комнаты – старое кресло у окна, край пледа, подоконник с пыльным цветочным горшком и Родион. Он сидел неподвижно, будто сливаясь с креслом. Спина прямая, руки лежали на подлокотниках, пальцы крепко сцеплены, словно удерживали невидимую тяжесть. Ни книги, ни бумаги, ни единого движения – только взгляд, устремлённый за окно, мимо всего.
Тот, кто стоял в коридоре, почувствовал, как сжалось в груди. Это не был ни страх, ни жалость – скорее непонимание. В фигуре, привычно застывшей в знакомом кресле с неизменным выражением лица, появилось нечто чужое и незнакомое: отрешённость и безразличие ко всему окружающему. Он не узнавал Родиона.
Несколько секунд он стоял у двери, прислушиваясь к странной тишине, будто дом ждал чего—то бесформенного. Затем осторожно постучал по косяку:
– Родион Михайлович?
Никакой реакции. Ни поворота головы, ни движения плеч. Только взгляд, неподвижно застывший в пустоте. Он шагнул ближе, чуть шире открыл дверь.
– Всё в порядке?
Ответа не было. Лишь спустя долгую паузу старик медленно и с трудом повернул голову. В его взгляде не читалось удивления – только тусклая тяжесть и что—то неопределимое. Презрение? Возможно. Но точно – боль, глубокая и сдержанная, не разрывающая, а замораживающая изнутри.
Человек в дверях опустил глаза. Когда поднял их снова, Родион уже отвернулся – медленно, равнодушно, словно разговора не было и не могло быть. В этом движении читалось всё: отказ от объяснений, доверия и любого контакта.