Он сделал паузу, ожидая реакции – слова, жеста, движения. Но Милена не шелохнулась. Она стояла неподвижно, глядя прямо на него, и в её взгляде не было ни злости, ни ненависти, лишь глубокая, выстраданная ясность.
Рикошетников продолжил тише, и каждое его слово звучало всё напряжённее, будто причиняло ему физическую боль:
– Посмотри вокруг. Видишь этот зал, стены, свет? Ты говоришь сейчас только потому, что я решил, что твоя жизнь – больше, чем просто дыхание и еда. Ты мыслишь, говоришь, существуешь именно потому, что я когда—то принял решение выше всех законов природы и нравственности. И теперь ты обвиняешь меня за то, что я дал тебе голос?
В его голосе не было злости, лишь отчаянное непонимание. Он пытался разобраться не только в Милене, но и в самом себе, не находя ответа. Казалось, он впервые осознал, насколько глубоко созданное им отличается от той женщины, которой она была прежде.
– Я подарил тебе то, о чём мечтают миллионы. Ты получила шанс на вечность – не стареть, не исчезать, не умирать. Твоё сознание никогда не угаснет, разум останется ясным и неизменным. Ты увидишь мир таким, каким не способен увидеть его ни один смертный. А ты называешь это проклятием? Ты получила бесценный дар, способный изменить само понимание жизни, и теперь говоришь о предательстве?
Милена стояла неподвижно, и с каждым его словом лицо её становилось всё спокойнее и увереннее. В ней не было ни нервозности, ни страха – только простая, выстраданная правда, которую она слишком долго носила в себе.
Когда профессор замолчал, Милена спокойно и отчётливо ответила:
– Ты дал мне иллюзию. Я просила не об этом. Мне не нужна была вечность, я не хотела навсегда остаться такой, какой ты меня придумал. Я хотела просто жить: просыпаться утром, видеть свет, чувствовать тепло и холод, боль и радость, любить. Ты отнял у меня всё, оставив лишь сознание, неспособное по—настоящему что—то пережить. Ты создал идеальную, вечную, пустую оболочку. Это не жизнь и не бессмертие – это существование без смысла, без чувств и права на выбор. Ты решил за меня, что лучше, не спросив, чего хочу я сама.
Она замолчала, не опуская глаз. В её голосе не было упрёка или вызова – лишь тихое осознание горькой истины. Она не обвиняла лично его, а говорила о сути ошибки, лежавшей в самом его замысле.
Рикошетников смотрел на неё неподвижно, лицо его словно закаменело. С каждым её словом он становился меньше, старше, слабее. Теперь он выглядел не профессором, а просто уставшим человеком, слишком поздно осознавшим свой поступок.
– Я спас тебя, – тихо, почти умоляюще произнёс он. – Разве ты не понимаешь? Я не создавал иллюзию, я вернул к жизни именно тебя. Сохранил твоё сознание, твою личность, всё, что делало тебя тобой. Я дал тебе возможность существовать вечно.
– Ты не вернул меня, – мягко возразила Милена. – Ты создал образ, подменив им реальность. Я не жива, я лишь существую, а это не одно и то же. Я помню, но не чувствую. Я вижу, но не переживаю. Это не жизнь, а заключение внутри собственного сознания, плен, из которого нельзя освободиться. Лучше умереть, чем вечно жить, не имея права быть собой.
Последняя фраза прозвучала тихо, но с такой отчётливостью, что казалось, слова отпечатались в воздухе. На мгновение даже техника словно перестала работать – наступила абсолютная тишина.
Все замерли, не шевелясь. Анненков смотрел на Милену с глубоким уважением, Сиротин – с настороженным вниманием, даже прокурор застыл, не решаясь вмешиваться.
Слова Милены долго звучали в тишине, отражаясь от стен и возвращаясь эхом. Каждый в этот момент понимал: произошедшее между профессором и его творением – не просто спор, а столкновение двух абсолютно разных взглядов на жизнь, смерть и то, что лежит за их пределами.
Никто не произнёс ни слова. Никто не шевельнулся. Все понимали: любое действие сейчас излишне, момент был завершён, а сказанное – окончательно и неоспоримо.
Зал замер, словно каждый боялся потревожить воздух, пропитанный словами Милены и той неоспоримой истиной, на которую уже нечего было возразить. Наступила точка, после которой не оставалось места для слов.
После слов свидетеля наступила тишина – густая, почти физически ощутимая. Её голос оставил странное, едва различимое эхо, будто стены не решались сразу отпустить сказанное, удерживая последние звуки в своей памяти. Эта тишина была слишком глубокой, чтобы её нарушать, слишком плотной, чтобы в ней свободно двигаться или даже дышать. Все чувствовали её, словно невидимый, бесконечно тяжёлый груз.
Анненков не спешил нарушить молчание. Он стоял неподвижно, как будто давал время осознать произошедшее не только профессору, но и всей системе, частью которой тот был. Его взгляд медленно переместился с лица Милены на фигуру Рикошетникова. В этом движении не было резкости или прямого осуждения – лишь безжалостная точность человека, собравшего слишком много фактов, чтобы обходиться полумерами.