— И ты живи сто лет! — протянула она ему свои тонкие беспомощные руки. — Сможешь — прости, Левко… А если не сможешь — тоже прости меня, неразумную… И не надо мне больше ничего от тебя, — всхлипнула она.
— А красоты твоей и годы не тронули.
— Где уж там… От меня тень одна лишь осталась.
Присели на лавочку, примостившуюся у акаций.
— Лида, ты мне так четко запомнилась в этом единственном платьице! Однажды ты была в нем, и тебе неудержимо хотелось петь и плясать. А у колодца Павла Крихты всегда стоял огромный шаплык с водой. Я и подумал, что на его широком днище как раз удобно отплясывать. Я выносил ведрами всю воду на капусту и с горы покатил его в долину. Перевернул вверх дном, и ты, обалдевшая от радости, вскочила на него. Как ты лихо выбивала мелкую дробь каблучками! В тот вечер, помню, сколько песен перепела! Собрались девчата, хлопцы. А я, желторотый поэт, первый раз в жизни во всеуслышание читал какие-то свои беспомощные стихи в твою честь.
Лида тихо улыбалась, слушая Левка. Ей стало легко и свободно от нахлынувших на нее воспоминаний.
— Даруга, а ты свои стихи, — спросила Галина, — небось растерял все?
— Да нет! Я ведь их записывал в тетрадь, а недавно нашел на чердаке, валялась, ждала моего возвращения. Вот она, я ее специально прихватил сюда.
Лида ойкнула от восторга.
— Спасибо тебе, Левко, за добрые слова, за то, что все-то ты помнишь.
— А ты постарайся стряхнуть с себя болезнь. Она давит тебя, а ты не поддавайся, сопротивляйся, вспоминай все лучшее, что было в твоей жизни, и хандра исчезнет. По себе знаю: если я падаю духом, то бодрюсь, бодрюсь, а затем с головой погружаюсь в работу, и все встает на свои места.
— Я попробую…
— А мы с Галей будем тебя чаще проведывать.
Даруга нежно взял Лиду за плечи, порывисто прижал к себе и торопливо поцеловал в мочку уха.
— Живи сто лет! Ты нужна… мне. А тетрадку со стихами на вот, возьми себе…
Даруга, сутулясь, двинулся с места и направился вниз по тропинке.
— Не залеживайся тут, — попрощалась и Галя.
Лида долго еще смотрела им вслед. Стояла и прижимала к груди тетрадку, которую ей оставил Левко.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Лиду избавил от тяжкого недуга родной дядя, Иван Яковлевич Цаберябый. Силком забрал из больницы, привез к себе домой:
— У тебя, племянница, нет никакой болезни. Выдумала ты ее на свою голову и носишься с ней как с торбой. Довольно! Моя Марфуша в поте лица полет колхозную свеклу, а ты, детка, огород наш приведи в порядок. Сапа стоит в сенцах. Если устанешь, покупайся в Орели, понежься на белоснежном песочке. Не ленись, поброди в роще, послушай пение птиц, особенно кукушку. Она тебе накукует сто лет жизни. А вечером доставлю тебе от бабы Марьяны Олю. Повозиться с ребенком — одно удовольствие для матери. А там, при возможности, заманю в хату для утехи Левка Даругу…
— Для забавы — не следует. Навсегда — другое дело, — отрезала Лида.
— Попробуем холостяка насовсем захомутать.
Председательствовал Иван Цаберябый исправно: разбитной, пронырливый, он не вырывался вперед и не плелся в хвосте. Скупой, прижимистый, мог быть и щедрым. Все делал исподволь, не торопясь. Тонко изучил характер районного начальства. Точно знал, где нужно крепко-накрепко затянуть, где ослабить. От навязчивых ханыг отбивался двумя доморощенными пословицами: «Друзей много — сердце одно», «Если сам себя не побережешь, никто не побережет».
Трудовой день Цаберябого заканчивался на закате солнца. Это вошло в привычку, стало незыблемым правилом. А потом, то ли совещание в районе, то ли горячее время страды, когда все от перенапряжения шипит, как раскаленная сковородка, Иван Яковлевич под самодельным душем поплещется, как утка, протрет тело «наждачным» полотенцем и в одних широких трусах сядет, развалившись на лавке, в своем тенистом саду, куда ни с одной стороны не проникает человеческий взор, и до полуночи дышит свежим воздухом.
У Цаберябого была одна причуда или, как говорил он сам, слабина: любил песни петь и играть на гитаре. Чтобы завистливые людишки лишнего не болтали языками, он неустанно бренчал в хате. Знал бесчисленное множество старинных украинских песен, казацких дум, современных лирических песен. Лида была его постоянной благодарной слушательницей. Племянница удивлялась: как это он мог вместить столько в своей голове, доверху набитой всевозможными хозяйственными хлопотами. Марфа, как правило, подпевала мужу.
Все лето жила Лида с дочуркой на дядиных харчах, приправленных разудалыми переборами гитары. Иван Яковлевич категорически запретил Григорию появляться в своем доме: «Не морочь голову супруге, пока окончательно не поправится». А Даругу удалось-таки затянуть раза два к себе на ужин — «для повышения тонуса племянницы».
Шаткий мосточек времени сближал ее с Левком. Невидимые нити надежды вроде бы уже связывали их в один узел, во всяком случае, казалось так. Лихая музыка, веселые песни, встречи с Левком наконец сделали свое доброе дело.
— Синеглазая, а тебя уже не узнать. Хоть замуж опять отдавай.
Поздней осенью Иван Яковлевич отвез Лиду с дочкой к Жгуре.