Что здесь сказать? Дело серьёзное. Вот поведёшься с каким-нибудь «заморышем ненаглядным», намагниченным на заразу, с какой-нибудь ипохондрией, обсыпанной диагнозами, будто бублик маком, – тут и возненавидишь медицину, как чёрт животворящую молитву.

* * *

Спустя недели полторы я подкатил на велосипеде к «Академии» – перекусить после рабочего дня, наполненного спицами, тормозными тросами, ступичными подшипниками и остро пахнущими резиной камерами.

Пристегнув коня противоугонным замком к водосточной трубе, зашёл в кафе – и тут же наткнулся на Огаркова. Он сидел за столиком возле окна, хорошо освещённый незакатным светом июньских небес, однако признал я его не сразу. Дело в том, что левую сторону его лица от лба до подбородка рассекал безобразный шрам – рубец от недавно затянувшейся раны, до неузнаваемости искажавший привычный облик. Нам неловко смотреть на чужое уродство, поэтому я быстро отвёл взгляд, – и только минуту спустя сообразил: да это же Серафим!

– Что случилось? – подойдя к стойке, шёпотом спросил я Овсянкина и кивнул на столик у окна.

Овсянкин, глаза которого и без того смотрели в разные стороны, криво усмехнулся.

– Пришёл со съёмок. Играют гиблое Средневековье… Прикинь, переодеться переоделся, а грим не снял. Так и ходит касабланкой, людей пугает.

Точно. Режиссёр – зубр из последних, которого упоминала Жанна, – снимал что-то фантастическое про далёкий мир, застрявший в эпохе кинжалов милосердия, испанских сапог, отчаянной нетолерантности и грубых развлечений. Калечить реальность было в духе зубра – его привлекала в жизни не красота, а роковое несовершенство, он любил мир, как своё рыхлое, больное тело, богатое туком, жёлчью и червоточинами, – отсюда неприятие и даже нетерпимость ко всякой живописности в искусстве, ко всякому природному великолепию и пригожеству. Фильмы, где он препарировал ту или иную нервно пульсирующую в его разуме тему, сочились сумеречными туманами, дышали испарениями беды и тревоги, хлюпали раскисшей грязью, распахивались чревами бараков, щетинились костяками развалин, бряцали бесконечными сумбурными шумами, словно истекали какими-то физиологическими жидкостями… Довольно неприятное зрелище, но завораживающее любовно выпестованной, доведённой до изыска безыскусностью. Очарование прозекторской – иначе и не скажешь. Ведь процедура поиска сокрытой правды по существу – путь обретения желаемого через отрицание данного. Найдёшь ли, обретёшь – неизвестно, но всё вокруг в поисках распотрошишь – определённо. Как мог он, зубр, допустить Огаркова под объектив камеры – в неизуродованном виде, исполненного очей и строгой красоты? Никак не мог.

Но дело, собственно, не в этом. Дело в том, что тут, в «Академии», у барной стойки я понял наконец, что имел в виду Емеля, говоря о счастье тайного, доброго и справедливого властелина. О том особого рода чувстве, описать которое, ввиду его чрезвычайной редкости, вряд ли возможно. Здесь чувство это внезапно меня коснулось – и я, тихо ликуя, ощутил, как кто-то мягкой пушинкой провёл по моему сердцу.

<p>7. Тетрадь для комплиментов</p>

Встречаются доверчивые люди, которые за чистую монету принимают все слова, какая бы нелепица за ними ни стояла. Виной тому их, этих людей, особое устройство: они наделены способностью к чрезмерному смущению – болезненной невозможностью обидеть другого. Кажется, усомнись они только в правдивости чужих слов – как тут же сами сгорят от стыда. Даже если между ними и говорящим нет обратной связи, и слова эти – чьи-то предвыборные обещания или чепуха беззастенчивой рекламы. Да и к самим себе у них строгий счёт, без снисхождения. Попадётся такому прохожий на улице, какой-нибудь гость нашего города, и спросит: «Далеко ли до Кирочной?», и тот, едва выйдя из задумчивости, оглянется кругом и второпях ответит: «Два квартала». А после, разойдясь уже с незнакомцем, сообразит, что не два, а все четыре, и мучается, и краснеет, и жмурится со сраму, что обманул, невольно втёр очки кому-то, кого никогда больше во всю жизнь не встретит. Такие доверчивые и совестливые люди легко поддаются очарованию. Для них последняя прочитанная книга всякий раз становится чем-то вроде Священного Писания – они цитируют её, заключённые в ней идеи и мысли становятся их идеями и мыслями, а приводимые факты и цифры принимаются на веру, поскольку – ну с какой стати автору врать? И так до тех пор, пока не увлекутся следующим сочинением.

Такова была моя мать. Со времени, как мы стали жить раздельно (уже отгудел у соседей оранжевый шум, Мишико съел свой галстук, у нас самих недавно только отгуляли новые трихины – белые ленточки), я регулярно навещал её – обычно в выходные или по праздничным дням. Эти встречи назывались «семейным обедом». Да, собственно, им по сути и являлись.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Петербург и его обитатели

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже