Он на празднике жизни непрошеный гость,
Со своею похабной мечтою.
22 октября 1941
Я сегодня шагала с утра в юденрат,
Дождь валил постоянным потоком.
Шёл навстречу несчастных евреев отряд,
Утомлённых дорогой далёкой.
Их последнее время сгоняли сюда
Из Германии, Чехии, Польши.
Всех евреев настигла большая беда,
И становится больше и больше.
Молодая еврейка с младенцем в руках,
Шла вперёд, помогая старухе.
Спал ребёнок, не зная как жизнь коротка,
Не издав ни единого звука.
Он дремал, и во сне видел мамин сосок,
Но от лая собак озверевших,
Пробудился и стал подавать голосок,
Зазвучал тонкий писк ослабевший.
Мать пыталась его усмирить, как ни будь.
Извлекала из грязных пелёнок.
И трясла, и пыталась протягивать грудь,
Но кричал всё сильнее ребёнок.
Немец в гневе на руки младенца схватил,
И как мячик подбросил коленом.
На излёте штыком своим острым пронзил.
Детский плач оборвался мгновенно.
Все кто видели это, застыли на миг.
Мать убийце в глаза посмотрела.
Он спокойно извлёк окровавленный штык
Из несчастного детского тела.
Бог на миг прекратил нашу Землю вращать
Под ногами толпы многоликой.
Негодяй посмотрел, ухмыляясь на мать,
В ожидании женского крика.
Он истерику ждал, а в ответ – тишина,
И, казалось, расстроен немножко.
Вдруг опасность презрев, налетела она
На него, словно дикая кошка.
Он желал, чтоб она утонула в слезах
Над проткнутым младенческим телом.
Вместо этого гаду вцепилась в глаза,
Озверевшая женщина смело.
Негодяй заревел, словно раненный зверь,
Завизжав, как свинья на закланье.
Никого он уже не обидит теперь,
Получив слепоту в наказанье.
Запоздало явился немецкий солдат.
Словно улей толпа загудела.
Озверевшую мать усмирил автомат,
Решетом, сделав женское тело.
Близ младенца упала с глазами в руках,
И держала их цепко ногтями.
У садиста на впалых небритых щеках
Кровь была, плоть висела лаптями.
Я вернулась домой, не пошла в юденрат,
И дрожу до сих пор от волненья.
Пусть незрячим живёт, если выживет, гад.
Будет смерть для него как спасенье.
Сколько мук, сколько вложено сил, наконец,
Чтобы выкормить, вырастить сына.
В результате нелепый и глупый свинец
Посылает в ребёнка вражина.
Человек не способен ребёнка убить,
Оправдания нелюдям нету.
Оборвать эту тонкую нежную нить
Между прошлым и будущим света.
29 ноября 1941
Я уже побывала в кромешном аду,
И дошла до последнего круга.
Не надеялась я, что обратно приду,
И трясусь до сих пор от испуга.
Это началось, кажется, третьего дня,
Полицаев толпа налетела.
Стали всех обитателей гетто сгонять,
В чём стояли на Лудгас иела.
Нас, поставив в колонны, погнали вперёд,
По бокам автоматчики с псами.
Еле-еле шагал, замерзая, народ,
Грязный снег, приминая ногами.
У ворот Витька Айрас – садист и нахал
Наблюдал. Ухмылялся подонок.
Зорко глядя на нас, от толпы отделял
Молодых симпатичных девчонок.
Мы стояли как стайка замёрзших пичуг,
Все красивые, словно принцессы,
Наблюдая, как гонят детей и старух,
Обречённых, к Румбульскому лесу.
Мимо нас проходили с мольбой старики,
Престарелый знакомый портняжка,
Пожилой инвалид без ноги и руки
Ковылял на своей деревяшке.
Лай собак заглушал крик старух, детский плач.
Витя Айрас стоял рядом с нами.
С наслажденьем смотрел на евреев палач,
Улыбаясь одними губами.
Предвкушая расправу, доволен был гад,
Потирал с нетерпением руки.
Растянулся на добрую милю парад
Обречённости, скорби и муки.
Подкатил грузовик, стал бензином чадить.
Стали кашлять девчонки от дыма.
Начинали, как вещи их в кузов грузить,
А меня посадили в кабину.
Я понять в тот момент не могла почему,
Мне оказана почесть такая.
Грузовик покатил в предрассветную тьму,
От кишащей толпы отдаляясь.
За рулём Герберт Цукурс сидел предо мной.
Вы спросите любого мальчишку
Про него, он ответит, что это герой,
Знаменитый наш Чкалов латышский.
Он весь мир облетел, видел много столиц:
Вену, Рим, Будапешт и Варшаву.
А теперь стал шофёром у злобных убийц,
И девчонок везёт на расправу.
Наблюдал за девчонками зоркий конвой,
Очень бдительны были мужчины.
Чтоб не вздумали девки, рискуя собой,
На дорогу попрыгать с машины.
Особняк трёхэтажный белел впереди –
Штаб злодеев на К. Вольдемара.
Мне казалось, что сердце не бьётся в груди,
Ожидая начало кошмара.
Стала в кузов залазить хмельная братва.
Будто девушки это не люди.
Их кидали на землю как груз, как дрова,
Гогоча и хватая за груди.
Нас загнали в большой полутёмный подвал.
Посредине «буржуйка» горела.
Из окошка вверху свет едва проникал,
Согревалось продрогшее тело.
Мы у тёплой печурки стояли вокруг,
Стали даже чуть-чуть согреваться.
Я смотрела на этих несчастных подруг,
Было всем по шестнадцать, семнадцать.
Все девчонки красавицы, как на подбор,
Все свежи, все скромны, все невинны.
Было ясно, что нас привезли на позор
Для забавы похабной скотины.
Стоит жизнь две копейки во время войны,
А евреи дешевле, чем мухи.
Захотелось отведать парням свежины,
Надоели портовые шлюхи.
Заглянул на мгновение Виктор Айрас,
Видно мерзость задумала банда.
Вероятно, хотят надругаться не раз,
Потому, что кормили баландой.
Исходила от варева сильная вонь,
Словно сварена мёртвая туша.
А потом в животе ощущали огонь
Те, кто эту похлёбку покушал.
Я присела к буржуйке, раздула огонь,