Этой воображаемой удаленностью прошлого, быть может, отчасти объясняется, почему даже великие писатели находили прекрасными и гениальными произведения посредственных мистификаторов, например, того же Оссиана[242]. Нас так поражает, что старинные барды могли думать, как мы, что мы приходим в восхищение, если в том, что считаем старинной гэльской песнью, встречаем мысль, которую у современника сочли бы всего-навсего занятной. Пускай талантливый переводчик, более или менее точно перелагая старинного автора, добавит в свой перевод пассажи, которые показались бы не более чем просто приятными, будь они подписаны современником и напечатаны отдельно, — и его поэт сразу приобретает трогательное величие: он словно играет на клавиатуре нескольких столетий. Книга, которую способен написать сам переводчик, показалась бы всего лишь посредственной, опубликуй он ее под своим именем. Объявленная переводом, она кажется шедевром. Прошлое вовсе не убегает от нас — оно стоит на месте. Мало того, что месяцы спустя после начала войны на ее ход могут ощутимо повлиять законы, неторопливо принятые до нее, мало того, что через пятнадцать лет после преступления, оставшегося загадочным, судья еще может обнаружить факты, позволяющие его раскрыть; бывает, что спустя целые столетия ученый, исследующий топонимику и обычаи далекой страны, обнаружит легенду, сложившуюся задолго до христианства, непонятную, а то и забытую уже во времена Геродота, но дошедшую до наших дней в названии скалы или в религиозном обряде, наподобие мощному, древнему и стойкому излучению. И вот такое, пускай гораздо менее старинное излучение придворной жизни исходило если не от манер герцога Германтского, зачастую вульгарных, то от управлявшего ими характера. Мне еще предстояло позже, в гостиной, прочувствовать это излучение, как какой-нибудь старинный аромат. Но я пошел туда не сразу.
Когда мы покидали вестибюль, я признался герцогу, что хотел бы увидеть его Эльстиров. «Я в вашем распоряжении, а что, господин Эльстир ваш друг? До чего жаль, ведь я с ним немного знаком, он очень милый человек, очень порядочный, как раньше говорили, я бы мог пригласить его нынче вечером и попросить отобедать с нами. Он бы наверняка был в восторге от возможности провести вечер в вашем обществе». Старинная учтивость не слишком удавалась герцогу, когда он к ней стремился, но потом он обретал ее, сам того не желая. Спросив у меня, не хочу ли я, чтобы он показал мне эти картины, он отвел меня к ним, любезно пропуская вперед в каждых дверях, прося прощения, когда вынужден был пройти вперед, чтобы указать мне дорогу, — эту сценку (со времен Сен-Симона, поведавшего, с каким почтением предок Германтов принимал его в своем особняке, столь же неукоснительно исполняя до малейших тонкостей легковесный долг знатного дворянина) до того, как она добралась до нас, должно быть, разыгрывало множество других Германтов для множества других гостей. А когда я признался герцогу, что рад бы посмотреть картины в одиночестве, он скромно удалился, сказав, что я могу вернуться в гостиную, когда пожелаю.
Но, оказавшись наедине с Эльстиром, я совершенно забыл о времени ужина; вновь, как в Бальбеке, незнакомые краски складывались передо мной в фрагменты нашего мира, и все это не имело ничего общего с тем, что говорил великий художник, это было отражением того, что он видел, особенностью его зрения. Части стены, на которых висели его полотна, все совершенно однородные, были словно светящиеся картинки в волшебном фонаре, а фонарем была голова художника, но никто бы не догадался о ее необычности, если бы просто познакомился с этим человеком: это было бы все равно что просто увидеть волшебный фонарь, в который не вставили еще ни одного раскрашенного стеклышка. Некоторые картины, как раз те, что казались светским людям наиболее смехотворными, интересовали меня особенно: они воссоздавали оптическую иллюзию, доказывающую, что мы узнаём предметы только с помощью умозаключений. Как часто, выглянув из экипажа, мы видим, что в нескольких метрах от нас начинается длинная, ярко освещенная улица, а на самом деле перед нами пронзительно освещенный кусок стены, явивший нам мираж глубины. Но тогда разве не логично будет, не ради вывертов символизма, а чтобы искренне вернуться к самому источнику впечатления, изобразить один предмет с помощью другого, за который в ослеплении первоначальной иллюзии мы приняли тот, первый? На самом деле поверхности и объемы не зависят от того, названия каких предметов им навязывает наша память после того, как мы их узнали. Эльстир пытался оторвать то, что знал раньше, от того, что почувствовал сию минуту; часто он ставил перед собой задачу разъединить тот ком умозаключений, который мы называем зрением.