Снова она слышит ребенка – он зовет ее, – но вот лунный свет прорывается в парк и сверкающими потоками низвергается с верхушек деревьев, и украшения на урне светятся, как белый перламутр.
Резкие тени кипарисов указывают: здесь, здесь твое дитя, в ловушке, разбей камень. Скорей, скорей, пока еще теплится жизнь; но мать не видит и не слышит. Отблеск света ее обманул; в беспамятстве бросается она в чащу, до крови царапает руки о терновник, топчет и рвет кусты, будто разъяренный зверь.
Вскоре ее дикие вопли наполняют весь парк.
И белые фигуры выходят из замка – и рыдают, и держат ее за руки, и уводят ее прочь в величайшей жалости.
Безумие сомкнуло над ней свои темные крылья, и она умерла в ту же ночь.
Ее ребенок задохнулся, и никто не нашел маленького тельца. Его сохранила урна – и будет хранить, покуда не рассыплется в мелкую пыль. Старые деревья заболели с той ночи и медленно засохли. Только кипарисы и по сей день несут подле урны вахту. Они больше не проронили ни слова с тех пор – застыли, замерли в скорби. Но они молча проклинали деревянный крест до тех пор, пока не пришла северная буря, выкорчевавшая его прямо на урну. Сосуд мог быть разбит тогда, но Бог воспротивился; ибо камень извечно праведен, и камень – все ж не тверже человеческого сердца.
Сон тяжко давит на мою грудь и заставляет меня проснуться. Я оглядываюсь вокруг: все поднебесье залито преломленным светом. Воздух горяч и ядовит.
В тревоге холмы, кажется, сдвинулись ближе друг к другу, и силуэт каждого дерева теперь до боли четко очерчен. Одиночные белые полосы пены бегут по воде, подгоняемые таинственной силой! Озеро – черным-черно; словно разверстая пасть бешеной гигантской собаки, лежит оно передо мной.
Набрякшая лиловая туча – никогда прежде не видывал подобной! – пугающе застыла в вышине, над грозовым фронтом, как рука, простертая на озерные воды.
Сон об урне все еще душит меня – и я понимаю, что господняя длань запоздало ищет где-то здесь, в этих краях, то кошмарное сердце, в сравнении с коим серый твердый камень урны оказался не столь жесток.
Итак, моя система готова, и я уверен, что не убоюсь.
Шифр не сможет разгадать никто. Совсем неплохо, если все заранее точно продумано и по возможности соответствует современному уровню науки.
Это должен быть дневник для меня одного. Никто, кроме меня, не будет в состоянии прочитать его, и сейчас я могу без опаски записывать в него все, что сочту нужным для самоанализа. Просто тайника недостаточно, случайность может сделать тайное явным.
Именно самые укромные тайники и являются наиболее ненадежными. Как все-таки бессмысленно все то, чему нас учили в детстве! Но с годами я научился, как смотреть в корень вещей, и знаю совершенно точно, что надо делать, чтобы во мне не могло появиться и следа страха.
Одни говорят, что совесть есть, другие отрицают это; в результате для тех и других возникает проблема и повод для спора. А насколько проста правда: совесть и есть, и ее нет – в зависимости от того, верят ли в нее. Если я верю в существование совести во мне, я внушаю себе это. Все вполне естественно.
Странно при этом лишь то, что, если я верю в совесть, она в результате этого не только появляется, но и оказывается в состоянии самостоятельно противостоять желаниям моим – и самой воле…
Противиться? Странно! Стало быть, мое «я», каким я его себе воображаю, рьяно противопоставляется тому «я», с чьей помощью я сам себе его создал, и играет при этом довольно независимую роль…
Собственно говоря, с другими вещами, кажется, дело обстоит ровно так же. Например, иногда мое сердце начинает биться сильнее, если кто-то в моем присутствии говорит об убийстве, хотя я уверен, что они никогда не смогут напасть на мой след. В таких случаях я ни в малейшей степени не пугаюсь – я знаю это совершенно точно, ибо слежу за собой слишком внимательно, чтобы не заметить этого, и все же чувствую, что мое сердце бьется быстрее. Совесть – и в самом деле самое дьявольское из того, что когда-либо придумывали священники.
Кто же был первым, давшим жизнь этой идее? Виновный? Вряд ли! Или же невинный? Так называемый праведник? Смог бы он
Скорее всего, какой-то старик представил детям эту идею как своеобразный жупел, подчиняясь инстинкту самосохранения беззащитной старости пред нарождающейся грубой силой бесшабашной молодости.
Я очень хорошо помню, как, будучи уже юношей, почитал за правду небылицу о том, что мстительный призрак убитого по пятам следует за убийцей и является ему в видениях…
Насколько все-таки человек может подпасть под власть внушения!
Но я уже знаю, как можно избежать этой западни. Однажды вечером я тысячу раз произнес это слово, пока оно не утратило в моем мозгу свою ужасную сущность. Теперь для меня это такое же слово, как любое другое…