На кухнях допивали кофе – напиток запоздалой реабилитации. В сигаретном дыму и звуках живых джазовых импровизаций бродила успокоительная сентенция, отделявшая сталинское время от пришедшего ему на смену: «История первый раз является нам трагедией и повторяется как фарс» (что-то в этом роде). Тогда многим казалось, что это вообще разные истории, а не один и тот же спектакль с короткими антрактами.
Венгрия, шпиономания, темное государственное хамство… Думалось (какое-то время), что исполнители случайно задержались на сцене из прошлой трагедии.
Файбишенко и Рокотова осудили за валютные операции, дав им разные сроки. А спустя некоторое время Хрущев затеял закон о смертной казни, и Верховный Совет СССР, дабы соблюсти социалистическую законность, голосовал за то, чтобы расстрелять уже однажды осужденных людей. За обратную силу закона – чудовищное нарушение правовых норм – голосовали в Большом Кремлевском дворце.
«Кто за? Воздержался? Нет! Против?»
Против был один Александров. А потом он, первый и единственный из депутатов, сделал официальный запрос: почему в стране с самым большим лесным массивом нет бумаги? До сих пор, кстати, не ответили. Это уже было слишком.
Больше его не избирали в Верховный Совет и академиком тоже не избрали. (Позже в Сибири Лаврентьев исправил эту глупость принципиальных ученых Страны Советов.)
Так вот: в ЛГУ при Александрове была атмосфера. Легкий воздух. Мы в нем жили. Я ходил на истфак в семинар к Иванову, слушал про церковную архитектуру, таскал слайды из диалектологических экспедиций по Пинеге.
Однажды вернулся с Севера, а Иванова нет. Его посадили за причастность к христианскому союзу. Потом от Анны Дмитриевой, дальней его родственницы, я узнал, что он, отсидев свое, поселился на сто первом километре и работал истопником. Умный, образованный и честный человек. Ненужный им и поэтому уже опасный. Это было при коллективном руководстве, сменившем волюнтариста Хрущева.
Народ не без надежды посматривал на миротворца Брежнева. Считалось, что он давал жить, то есть доворовывать до среднего уровня жизни. Рождался образ слегка придурковатого, но незлобивого, как швейцарский сыр (со слезой), руководителя.
При нем была Чехословакия. Посадки и высылки диссидентов, травля Солженицына, Афганистан, ссылка Андрея Дмитриевича Сахарова…
Потом пришел скоропостижный Андропов, чье время, кроме вялых надежд на изменение порядков к лучшему, было отмечено лишь тем, что очередной глуповский градоначальник повелел днем отлавливать в кинотеатрах и банях своих верных подданных, дабы произвести улучшение жизни, а не очень верных по бартеру менял на корваланов.
Он угас, и ЦК КПСС возвестил о пришествии нового летального марксиста, от которого нечего было ждать, кроме дня классической музыки по телевизору.
«Пленум ЦК КПСС постановляет: Константина Устиновича Черненко избрать генеральным секретарем. И похоронить на Красной площади».
Уходя от нас, он сформулировал лозунг социализма: «Наша конечная цель – дальнейшее улучшение жизни трудящихся» – и, выдохнув над избирательной урной: «Хорошо», – растворился без следа.
Накопив огромный запас нереализованных чувств (кроме, разумеется, израсходованного полностью чувства глубокой скорби), страна замерла в ожидании: ну кого бы полюбить наконец?
И объект появился. Он разговаривал человеческим голосом, передвигался без помощи переводчика, был единственным из всех руководителей государства (включая Ильича), кто не только получил нормальное университетское образование, но и был приятно кругл лицом. Да еще ко всему умел читать и писать.
«Люби меня, как я тебя, и будем верные друзья», – писали ему артисты, рабочие, писатели, колхозники и прочие, и прочие. Он читал и отвечал, как ему казалось, взаимностью.
«Этот вопрос решается».
Народец прекратил заниматься тем, чем уже давно и не занимался, и бросился любить. Без большой, как оказалось, для себя выгоды, поскольку со временем стало ясно, что наряду с кое-какими достижениями (именно он, не будем кривить душой, послал процесс, и тот пошел) остались и традиционные временные трудности.
С годами, правда, выяснилось, что такой процесс хорошо за смертью посылать, до того неспешно он двигался, и что плюрализм ему грезился однозначным, и что, хотя выпускали немало, но все же без той сноровки, с которой продолжали сажать.
Казалось бы, как порядочный человек, «обольстив», он должен был жениться, но дурная компания засосала. А выпить в стране ничего не давали. На трезвую же голову душевных отношений у приятного лица с хорошими лицами разных национальностей не склеилось.
Он был достаточно молод, к счастью, здоров, но это как раз обстоятельство и лишало обитателей значительной части суши скорых надежд на новую страсть.
Прямо извертелся народ головой, приседал, на цыпочки вставал, ухом к земле прижимался: не слышно ли чьих богатырских шагов, не приближается ли чистая, взаимная и вечная любовь?
Чу!