Таким образом, в новом контексте легко могут всплыть те же самые драмы, те же самые отрицаемые желания, те же самые конфликты, на которых и взросли неадекватные решения. Непреклонное влечение к сохранению своей базисной идентичности (Lichtenstein, 1977; .23-122), которое раскрывается в данной тенденции, может привести нас к вопросу, не равняется ли по силе это давление на психическую целостность силе самого влечения к жизни в его биологических аспектах. К этому вопросу можно присовокупить другое размышление: влечение к выживанию во многих аспектах раскрывает перед нами свою противоположную сторону, параллельное стремление к затуханию жизненной силы, с его бесконечным поиском удовлетворения всех желаний, иными словами, желанием быть свободным от всех желаний. Любому члену человеческого рода приходится иметь дело с обоими влечениями — тягой к жизни и тягой к нирване. Последнее не обязательно подразумевает желание умереть, но, фактически, когда его сила превышает силу жизни, то оно приводит определенных личностей к тому, что они бросают борьбу за выживание, а это может ускорить смерть.
Фрейд наблюдал эту обратную сторону влечения к выживанию в ходе своего клинического опыта, и стремился концептуализировать свое открытие в парадоксальной работе «По ту сторону принципа удовольствия» (1920). В мои намерения не входит обсуждать здесь третью, и самую противоречивую теорию Фрейда об инстинктивных влечениях, известную как поворотная точка двадцатых. Я просто хотела бы бросить взгляд на то, как эта дуальность инстинктов может оставить свой след на продолжающейся работе психоаналитического процесса.
Движение взад-вперед на извилистых тропах аналитического приключения, столкновение с новым подъемом старых тревог, возвращение душевной боли удивляют, а иногда разочаровывают наших анализируемых, точно так же, как разочаровывали Фрейда и разочаровывают всех аналитиков с тех самых времен. Помимо терапевтических соображений, хочется понять этот человеческий феномен. Как можем мы принять, что мы сами отвечаем за новую постановку наших старых сценариев, за возобновление на сцене нашей жизни, как и в нашем внутреннем театре, старых мук под новой личиной, старых неудач в новой области? Или то, что мы сами — инструмент в воскрешении унылой драмы депрессии, когда мы уже усвоили, что от нас самих зависит придать смысл собственной жизни, что мы одни отвечаем за разрыв уз, которые мешают быть жизни творческим приключением? Факт, что сцена (ее^рампа и задники, как и ее персонажи) может измениться, когда еще раз репетируются старые пьесы, позволяет нам считать эти вроде бы новые психические творения результатом обстоятельств. Люди не хотят признавать, что в них есть движущая антижизненная сила, равная, а иногда пересиливающая свою противоположность, сознательное желание счастливого существования и торжества над превратностями.
Никто не знает лучше аналитиков, что каждый из нас, вероятно, страдает от катастрофических событий во внешнем мире и в то же время становится жертвой внутреннего психического театра, который не закрывается никогда. Хотя аналитики обычно бдительны к этим факторам в своей собственной внешней и внутренней реальности, пациенты более склонны обвинять аналитика, когда они тоже обнаруживают, что вернулись к старым психическим постановкам, с которыми, как они верили, покончено навсегда. Приведем банальный пример: право на получение сексуального удовольствия часто оказывается очень тонко сбалансированным приобретением. Сексуальная импотенция может сойти с поля любовных отношений, чтобы проявиться в виде неудачи в профессиональных достижениях; перед лицом неожиданных либидинальных или нарциссических неудач она может легко вернуться в эротическую жизнь, ибо наше Я решает вытащить старый сценарий из психических архивов как решение нынешнего конфликта.