Я даже переспросила – не послышалось ли. Нет, все верно, все истории с моралью Овсянкин считал соцреализмом. Не в ироническом смысле, а в самом что ни на есть литературоведческом.

– А хуля ты хочешь, – объяснил мне потом один редактор постарше, – мы вообще не знаем, откуда он вылез. Нигде не учился, ничего не читал. Единственное достоинство этого… Манкина – что у него в жопе пропеллер. Очень активный, с нужными людьми дружит.

Я потом много раз вспоминала и душный бар, и искривленный брезгливостью рот Овсянкина: соц-ре-а-ли-зм, соц-соц-соц. Как я поняла, ему нравилось все с антуражем и чтобы в конце витиевато, с отсылкой на Жижека, объяснялось, что к чему. Он органически не переносил книг рубленых, написанных просто и ровно, он и сам не написал ни слова в простоте. Плебс, работяги его раздражали.

Я так много с тошнотой думала про Овсянкина, что мне захотелось рассказать ему маленькую быличку[36].

Жил-был на свете мальчик Алеша. В восемьдесят втором ему стукнуло шестнадцать. Алеша жил с матерью и отцом в городке Маркс, что на Волге[37]. Отец Алеши был дальнобойщик, грузин по происхождению. Мать – простая русская баба, мягкие такие щеки. Работала в магазине на кассе. Жили обычно, в частном доме, на столе не скатерть – клеенка[38].

Накануне нового, восемьдесят третьего, года умер отец Алеши[39]. Это случилось внезапно, как всегда и бывает: был последний день перед каникулами, Алеша бежал домой[40]. Каменная башка Маркса, накрывшись снежной шапкой, наблюдала Волгу[41], а в почтовом ящике лежал запоздалый «Костер» – с обложки взлетала ракета и покоряла космос прямо с крыши Кремля. Алеша любил шахматные этюды в конце, а остальное почти не читал.

Отец открыл дверь и вернулся в ванную добриваться. Из кухни уютно пахло луком и гречкой[42]. Алеша скинул ранец, стащил ботинки и куртку и прошлепал в одних носках на кухню, мать поставила чайник – короче, ничего особенного. Алеша заметил прореху на рукаве ее ночнушки, но не успел ничего сказать – из ванной послышался грохот и звон: много мелкого металла, следом что-то большое и мягкое.

Когда дверь выбили, отец лежал на полу. Смуглое лицо быстро теряло краску, рядом жужжала бритва и плавали лезвия, будто тело ужалившей змеи, хотя крови нигде не было видно. «Инсульт, – потом сухо сказал врач. – Этого нельзя было предугадать»[43].

Тридцать первого декабря Алеша просидел до самых сумерек у окошка, в котором отражались переливы чужих гирлянд: красный (лампочки, покрашенные йодом) – зеленый (покрашенные зеленкой), йод-зеленка, зеленка-йод. Часов в пять двор пересекли детские санки, шарф волочился по снегу. Санки тянул высокий мужик в трениках, ребенок повизгивал от восторга. Алеша задернул штору и лег спать.

Потом он вбил себе в голову – так мать говорила, «вбил себе в голову», – что с этого дня должен ей помогать. Сосед предложил подрабатывать с ним на мясокомбинате: таскать и разделывать туши, иногда держать кого-нибудь на убое. Алеша согласился, не думая, что будет так тяжело – в прямом смысле, будто вот-вот развяжется пуп. Есть большая разница: поднимать рюкзачок или скотину убитую. От вида и запаха крови мутит. К марту под глазами у него залегли глубокие тени, лицо покрыла первая клочковатая щетина. «Ты возмужал», – сказала одноклассница. «Ты постарел», – возразила мать, когда он пересказал. Ему казалось, что весь городок смотрит на них с кисленькой миной; чепуха, конечно, у каждого тогда было свое несчастье – но он держал ухо востро и заранее ненавидел эту едкую, как лимон, жалость чужих.

Впрочем, Маркс[44] вскоре пришлось покинуть, а дом – продать, чтобы раздать долги. Это Алеша понял позже, а тогда мать объяснила: «Дому хозяин нужен, я не хозяин». На Дону у нее была своя мать, еще живая, Алешина бабка. Он сходил попрощаться с Волгой, кинул с парапета десять копеек[45], чтобы вернуться. По реке уже шел лед. Вспомнилось, как отец возил их с матерью на грузовике на пляж, держал Алешу под живот, как щеночка, и учил плавать. «Барахтайся, – приказывал. – Лапами шевели».

«Было и было», – подумал Алеша. Глаза щипало от ветра.

Мы перемещаемся вместе с Алешей на юг. Его бабка вот такая, какой представляется противная, неопрятная старуха, – даром, что набожная. Жила она в деревне – не какой-нибудь богом забытой, а в большом, сытом селе[46]. В доме пахло сыростью, побелкой, невкусной едой – и самый ужас в том, что то была настоящая изба, квадрат комнаты с печкой, скрипучими панцирными койками, плиткой, столом, покрытым засиженной мухами клеенкой. Из красного угла плакала Богородица в паутине, стоял в лампадке огарок свечи. «Почитай молитву, родительскую», – шамкнула бабка.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже