Его руки тряслись, когда он перебирал связку ключей. Дверь скрипнула, но все давненько спали, или оглохли от пьяного веселья, как расправились с первым головорезом Веледаги.
– Ни следа, чтоб ни следа не было! – бормотал он, перегородив путь. – Коли он узнает, коли он…
Я отодвинул Джута без церемоний. Времени не было. Лишь оттого, что за мной могли броситься следом, я успокоил его:
– И следы я оставляю, когда меня хорошенько попросят.
Весь внутренний двор оставался во тьме, лишь редкие языки пламени у питейной будоражили ночь. Я шел уверенно, укрытый от взгляда, стараясь не думать о том, сколько времени упустил. Отвязал лучшего коня – к несчастью Плюги, то оказался его полукровка-эританец. Конюх спал или сделал вид, что спал, когда меня разглядел в полудреме. Со стены не окликали – я вывел скакуна через малые ворота – на дозоре привыкли провожать меня в ночь. А может, никто не рискнул гнаться следом.
После хорошего удара по голове я совмещал странное веселье с ужасом. Выбравшись на тракт, загоняя скакуна, я думал, как легко мне было утащить с собой любую поклажу. Мое имя помогло выбраться из плена, знание – увести чужого коня, а ночь – сделать это почти незаметно.
Я сжег все мосты, не раздумывая. Чего стоило теплое местечко под Веледагой, все его шлюхи и барды, все подачки, в мире, где я бы позволил матушке умереть?
Я не помнил тьмы с детства. Вернее, так: коли прикрыть глаза, ни черта и не увидишь, оно ясно. Но то ненастоящая тьма, всекаете? Подделка. Захотел – раскрыл глаза, всего-то делов. Подлинная тьма не оставляет выбора: тыкаешься, ползешь ощупью, точно слепой. И нет ни одного просвета. И нет никакой надежды до того, как явится солнце.
Пока я не спешился возле дороги на Ийгало, я не знал настоящей тьмы.
Там, за ледяной водой и высоким рогозом, не поднимались клубы дыма. Небольшие жаровни едва чадили, и угли, подернутые пеплом, едва мерцали в кострищах. Смотря на такие виды, можно решить, что селяне разбрелись по домам. Мирно шелестела листва, трещали сверчки, а квакши с ночными птицами веселили ночь.
Я подобрался к селу, сторонясь единственной дороги. Зашел, как не раз возвращался с болота малым, набрав полную котомку корешков и ягод. Непривычная легкость за плечами щекотала кожу. Я остался без самострела, лучшего ножа, отмычек. Почти голый, коли спросите. Прислушиваясь к лесу, я чуть не наступил на что-то. Увидел куропатку в силке: обессиленную, притихшую. Должно быть, та билась обе ночи за свою свободу.
От села, обычно пропитанного запахом влажной листвы, прелой грязи и дыма коптильной щепы, несло железом и отхожим местом. Теперь – ничем не лучше острога.
Все мое везение кончилось еще в Урголе.
Жителей деревни поставили в конце главной дороги, словно прореженный частокол. Сульпа, его слуг, старика Одрика, молодух, близняшек. Все стояли ровно, упершись мысками в голый воздух над землей. Нанизанные, точно на вертел охотника. Не для дела, потехи ради – как мальчишки сажают лягушек на тонкий прут.
Пробираясь вперед, не чувствуя ног, я надеялся, что матушка сбежала, услышав шум. В тот миг я был готов молиться, чтобы отец вернулся и забрал ее. Днем раньше, половиной дня раньше…
Коряга не был дураком. На крыше коптильни, в противоположной стороне от двух костров и жаровни, расселся его приглядчик. Безлунная ночь скрывала мои поиски, а я держался дальше от огня. Считал и смотрел, зажимал рот ладонью. Мерзавцы проработали весь день, выстругав двадцать шесть кольев: у огорода, за хлевом, у погреба, возле коптильни. Я искал взглядом бурое шерстяное платье – и надеялся не найти.
Не нашел.
В тот день матушка надела обычное льняное, точно такое же, как у соседок, повисших рядом с ней.
Я стоял вдали от огня, прятался в безлунной ночи. Стоял, вмиг ослепший. И желал, чтобы нашли меня. Чтобы выстругали лишь один кол. Чтобы я не спустился со стены Ургола, не знался с Веледагой, не выучился грамоте.
Шуршала рубаха на моих плечах. Шуршали платья и обрывки одежды на кольях. В доме смотрителя, в пяти шагах от дозорного, храпел отряд. Из густой тьмы, до боли в глазах, пробивались цвета, яркие краски. Черные борозды в мягкой земле.
Должно быть, она вышла им навстречу, надеясь увидеть Гилла. Или так и смотрела в окно, пока ублюдки не отворили дверь и не выволокли ее наружу, по земле?
Дозорный обнимал копье, хоть рядом с ним покоился гребаный лук. Я зашел ему за спину, растоптав бобы старины Одрика. Затылок дозорного подавался вперед, бодая древко. Парень боролся со сном. Я накрыл его челюсть ладонью, дернул к небу и прислонил щекой к груди. Хруст всегда кажется громче, когда он рядом. Копье ударилось о мое плечо, и я перехватил его левой. Затем, уложив мертвеца вдоль древка, я подарил ему улыбку тупым, грязным ножом. Кривую, паршивую, самую долгую улыбку в своем деле. Посидел, глядя в его подсыхающие, пустые глаза. Развернул его голову в сторону кольев – та теперь хорошо поворачивалась в любую сторону. И спустился с дома, не глядя на селян. Оставил много следов окровавленной рукой, а паршивый нож лип к пальцам.