О всякого рода деталях (например, о расписании занятий или оплате, не слишком щедрой, кстати сказать, для столь богатой семьи) мне пришлось разговаривать с типом по фамилии Игерас, которого следовало считать своего рода секретарем и которого я несколько раз видел на пленке в пустой гостиной. Он позвонил мне с разрешения директрисы и велел – или пригласил – зайти к ним, прежде чем я начну уроки, чтобы познакомиться с детьми (и убедиться, подумалось мне, что они сразу же не возненавидят меня) и чтобы сам он или Мария Виана (он назвал ее сеньорой, как и положено) побеседовали со мной (или меня допросили; он, разумеется, выразился иначе, но я понял его как надо), поскольку она старалась сама заниматься всем, что касалось детей.
Я отправился туда в полдень на автобусе и, признаюсь, чувствовал себя не лучше, чем претендентки на должность поварихи или горничной в пору моего мадридского детства, то есть в пятидесятые годы и в начале шестидесятых, когда и совсем небогатые семьи среднего класса нередко нанимали прислугу, что сегодня трудно себе даже вообразить. (Мадрид традиционно отличался своим барством и стремлением держать фасон.) Эти женщины, иногда совсем молодые, получали кров, еду и ничтожное жалованье, но в свой первый визит никогда не допускались дальше прихожей. Там они садись на узкий диванчик рядом с хозяйкой (скажем, с моей матерью), словно в трамвае, и та просила у них рекомендации и несколько минут вела беседу – о чем, не знаю, наверное, проверяла, хорошее ли впечатление они производят и можно ли им доверять. Отвергнутые наверняка испытывали унижение и спрашивали себя, в чем оплошали: то ли неправильно оделись, то ли отвечали на вопросы слишком откровенно, то ли еще что‐то сделали не так. Но свою долю унижения получали и принятые, как, думаю, и сейчас получает ее любой, кто ищет место и проходит собеседование, от которого зависит его будущее или заработок на ближайшие месяцы.
Но тут ничего нельзя изменить: никто не обязан брать на работу человека, показавшегося неприятным, или со сложным характером, или ленивого, или жуликоватого на вид. Иначе говоря, все мы хоть раз испытали смятение, дожидаясь положительного или отрицательного ответа от возможного нанимателя. Со мной такое случилось только в тот раз, когда я впервые вошел в британское посольство, но это было две или три жизни назад, и вся процедура выглядела пустой формальностью. Ведь я играл краплеными картами – работал совсем на другую организацию.
Я никогда не задумывался над вопросом, как к этому следует отнестись – как к унижению или как к высокой оценке моих достоинств, но такие проблемы и вовсе перестали иметь значение теперь, когда моя жизнь, слишком резко сменив курс, стала не такой, какой могла бы быть. Время бежит без остановок, и чем оно успевает заполниться, с тем ему и оставаться. Годы растрачиваются, но мало что обретается.
Игерас по крайней мере не встретил меня у черного входа, так как учитель – это все‐таки не курьер и не монахиня, собирающая пожертвования. Кроме того, я был рекомендован директором школы, а супруги Гауси все‐таки ждали от меня одолжения. При ближайшем рассмотрении Игерас оказался куда меньше похож на секретаря, чем на пленке: очки в тяжелой круглой оправе, очень коротко подстриженные волосы и нелепая и упрямая прядка на лбу, как у футболиста, желающего хоть чем‐нибудь выделиться (этот завиток напомнил мне Молинью, бывшего моим связным во время английской ссылки). Одевался он слишком строго и даже летом носил почти траурного вида галстуки. Но на лице с очень грубыми чертами я вроде бы различил следы травм, какие бывают у бывших боксеров (полулегкого, в крайнем случае полусреднего веса) или у громил: слегка вдавленный нос, толстые либо распухшие губы, словно их когда‐то давно сильно разбили и им уже не суждено восстановить прежнюю форму. А еще волевой подбородок и чиновничий взгляд без внятного выражения – то ли из‐за природной вялости, то ли из‐за хронической сонливости.