ЕБ Так а я все время, Юра, ловлю себя на том, что я живу формально «до и после», а внутренне все время вместе. Я все время ориентируюсь на Андрея Дмитриевича, в любом деле. Я всегда думаю и очень серьезно анализирую: а что бы сделал Андрей? И я вижу, как люди, пользуясь своим общественным, политическим положением, подсовывают, так сказать, под Сахарова то, что он никогда бы не сделал и не сказал, или не одобрил бы.
Особенно это в наших сегодняшних днях. Мы ведь переживаем тоже по-своему, да простит мне Бог эту метафору, окаянные дни. И если ты активный человек и хочешь что-то сделать не только для себя и для семьи, но для страны, очень трудно остаться вне этой почти всеобщей замаранности воровством, коррупцией и связями лично для себя, ужасно трудно.
ЮР Эти десять лет вашей жизни, Елена Георгиевна, как бы разделились на три и семь. Да?
ЕБ Да. До и после.
Спасибо тебе. Так получилось, что твоими фотографиями начинался наш приезд в Москву и возвращение к последнему активному периоду жизни Андрея. А вот сегодня, через десять лет, наша беседа – как бы круг, одна из самых лучших фигур геометрии.
ЮР Я помню ваше место на съезде народных депутатов, и как вы слушали, как говорили.
БВ Как топал ногами.
ЮР Да! Сейчас это желание совсем отпало?
БВ Сейчас у меня нет желания. Я не жалею о том, что прошло. Мне это многое объяснило.
ЮР Вы очень активно тогда вошли в политическую жизнь, а потом так же из нее вышли. Какие причины были того внедрения и потом побега? Самоспасение? Ведь все, кто остались в политике, утратили основные функции в профессии.
БВ Я искренне и с восторгом воспринял изменения конца 80‐х годов. И пребывал в восторженном убеждении: ребята, мы же нормальные люди, что нам стоит договориться и объяснить друг другу, каким путем нам надо идти. Ведь так жить дальше невозможно. Зашли в тупик, уже кончается все. Я тогда жил с убежденностью, что мы сейчас дружно все это попытаемся исправить.
ЮР Такой романтизм?
БВ Романтизм, конечно. Но в этом романтизме была какая-то доля веры. Я очень верил, что можно договориться. Наверно, это все-таки моя наивность. Я не гожусь для политика, и это я очень быстро понял, но старался делать все, что мог. Потом открыл для себя, что никакого единства нет, а это все игры. После тбилисской трагедии[36], на которой мы вместе с тобой бились, я не как Марк Захаров торжественно перед телевизором сжег партийный билет, а тихо отнес его… и сказал, что все, не могу в этой партии состоять. Она лжет.
ЮР Но раньше-то вы тоже, наверно, знали… Или вы считали, что она просто привирает?
БВ Она привирала, скорее. Я не диссидент по натуре, наверно, и это сказывалось. Сказывалось и то, что я не окунался с головой в такую откровенную жестокость, с которой столкнулись в Тбилиси. Не помню, сколько молодежи арестовано было. И это ни в чем не повинных. Ну, собрались они, ну ради бога, ну пусть, дайте им возможность спокойно высказаться, они все равно уйдут. Так ведь не дали же уйти. И страшно лгали при этом. И вот эта ложь – мы-то знали, где правда, – в конечном итоге отвратила меня больше, чем что-либо. Это я не мог уже вынести.
Не мог, потому что я увидел еще одну вещь, очень для меня болезненную. Я сын офицера, в шестом классе надел военную форму отца, и я ее носил с той поры и пошел в ней на фронт… И с гордостью носил ее. Мне с детства еще внушали эту гордость. И вдруг я неожиданно увидел нашу армию с другой стороны. Для меня это было жуткое откровение, страшное. Я не понимал, что происходит.
ЮР Получилось так, что вы разочаровались.
БВ Я разочаровался.
ЮР Были в какой-то степени очарованы?
БВ Я легко очаровываюсь.