В эту минуту он обратил внимание на деревья, листья которых серебрились светом, и так как одно из них нависало над дорогой, то д’Артаньян подумал, что если он заберётся на крепкий сук, то сможет заглянуть внутрь павильона.
Взобраться на дерево не составляло труда. К тому же д’Артаньяну было только двадцать лет, так что он не успел ещё забыть свои ребячьи шалости и упражнения. В один миг он был уже среди ветвей и сквозь прозрачные стёкла устремил взгляд внутрь павильона.
Страшное зрелище заставило д’Артаньяна содрогнуться. Этот мягкий свет, эта уютная лампа озаряли картину ужасного разгрома. Одно из оконных стёкол было разбито, дверь в комнату выломана и, разбитая, едва держалась на петлях. Стол, на котором, по-видимому, поначалу был приготовлен изысканный ужин, лежал опрокинутым: по полу были разбросаны разбитые бутылки, раздавленные плоды. Всё в этой комнате указывало на упорную и отчаянную борьбу; д’Артаньяну привиделись среди этого хаотического беспорядка даже обрывки одежды и несколько кровавых пятен, обагрявших скатерть и занавеси.
Он стремительно спрыгнул на землю. У него страшно билось сердце; он хотел посмотреть, нет ли вокруг других следов насилия.
Лунный свет всё ещё сиял в безмолвии ночи. И д’Артаньян увидел нечто, чего он не заметил раньше, потому что поначалу у него не было причин оглядываться по сторонам. Он увидел, что земля, здесь разрытая, там вскопанная, обнаруживала следы человеческих ног и лошадиных копыт. Кроме того, колёса кареты, по-видимому прибывшей из Парижа, оставили в мягкой почве глубокую колею, которая не шла дальше павильона и заворачивала в обратную сторону, к Парижу.
Наконец, д’Артаньян, продолжая свои исследования, нашёл возле стены разорванную женскую перчатку. Перчатка эта – там, где она не касалась грязной земли, – была безупречной чистоты. Это была одна из тех надушенных перчаток, которые любовники так охотно срывают с хорошенькой ручки.
По мере того как д’Артаньян продолжал свой осмотр, лоб его покрывался обильным холодным потом, сердце сжималось в страшной тревоге, дыхание сбивалось. Но чтобы успокоиться, он говорил сам себе, что этот павильон не имеет, может быть, ничего общего с мадам Бонасье, что молодая женщина назначила ему свидание перед павильоном, а не в нём, что её могла задержать в Париже её служба, может быть, даже ревность мужа.
Но все эти рассуждения разбивались, рушились, опрокидывались тем чувством внутренней боли, которое в иных случаях овладевает всем нашим существом и кричит всему, что может в нас услышать, что над нами нависло большое несчастье.
Тогда д’Артаньян словно обезумел. Он бросился на большую дорогу. Тем же путём, которым пришёл он, добежал до парома и стал расспрашивать перевозчика.
Перевозчик рассказал, что около семи часов вечера он перевозил через Сену женщину, закутанную в чёрный плащ, которая, видимо, хотела не быть узнанной. Но именно из-за больших её предосторожностей перевозчик и обратил на неё особенное внимание и увидел, что она молода и красива.
Тогда, как и ныне, множество молодых и красивых женщин приезжали в Сен-Клу, не желая быть узнанными. И всё же д’Артаньян не усомнился ни минуты, что женщина, которую запомнил перевозчик, была госпожа Бонасье.
Д’Артаньян воспользовался лампой, горевшей в хижине перевозчика, чтобы ещё раз прочитать записку мадам Бонасье и удостовериться, что он не ошибся, что свидание назначено было в Сен-Клу, а не в ином месте, именно перед павильоном господина д’Эстре, а не на другой улице.
Всё совпало, всё говорило д’Артаньяну, что предчувствия его не обманули и что случилось большое несчастье.
Он побежал обратно. Ему казалось, что в его отсутствие случилось, может быть, что-нибудь новое в павильоне и что там он найдёт разъяснения.
Переулок по-прежнему был пуст, а из окошка лился тот же спокойный, ровный свет.
Тогда д’Артаньян вспомнил о немой и слепой лачуге, которая могла, наверное, видеть, а может быть, и говорить.
Калитка в заборе была заперта, но д’Артаньян перескочил через плетень и, не обращая внимания на лай цепной собаки, приблизился к хижине.
Он постучался. Сначала не последовало ответа, такое же мёртвое молчание царило в хижине, как и в павильоне. Но так как эта хижина была последней его надеждой, то он продолжал стучать.
Вскоре ему послышался лёгкий шум внутри и робкий голос, который был так тих, словно сам боялся, что его услышат.
Тогда д’Артаньян перестал стучать и начал просить голосом, в котором было столько тревоги и уверений, столько страха и трогательной мольбы, что самый боязливый мог бы успокоиться. Наконец отворился, или, вернее, приоткрылся старый, полусгнивший ставень, но тотчас же захлопнулся, как только свет жалкой лампы, горевшей внутри, озарил перевязь, эфес шпаги и рукоятки пистолетов д’Артаньяна. Однако сколь ни быстро было это движение, д’Артаньян успел заметить голову старика.
– Бога ради, – взмолился он, – выслушайте меня. Я ждал одного человека, а тот не пришел. Я умираю от беспокойства. Скажите, не случилось ли недавно по соседству какого-либо несчастья?