На самом деле, пока мы разговаривали, Харальд ни разу не посмотрел мне в глаза. Я заметила, что он вообще редко это делает. Он смотрит, но как-то не по-настоящему: он тебя не видит. Харальд такой человек, что видит только одежду и роль, которую я исполняю, но не мою сущность. Она ему не интересна.
Я окидываю взглядом зал, сейчас заполнившийся народом, и чувствую уверенность в том, что лишь немногие здесь в состоянии назвать мое имя, не глядя на бейджик.
– Ирма, – подзывает меня Эдда. – Пора расставлять на столы корзинки с хлебом.
– Не вопрос.
Я иду в кухню, где уже стоят готовые корзины вместе с небольшими лавовыми масленками.
– Улыбаться не забывай, – шепчет мне Арне, один из официантов в нашей гостинице.
– Помолчи. – Я показываю ему язык.
Арне часто наблюдал, как после хлопотливых вечеров я терла себе щеки: боялась, что улыбка так и прилипнет к лицу. Нет никаких сомнений: сегодняшний вечер будет именно таким. Пиршество продлится допоздна, все непременно выпьют и наговорят лишнего.
Расставив хлеб и взбитое масло по столам и приняв бессчетное количество заказов в баре – даром что на каждом столе по бутылке вина, я слегка отступаю в тень, чтоб получше всех рассмотреть.
Это шумное семейство. Они перебивают друг друга, много смеются, громко разговаривают. Я всегда мечтала о большой семье, хотя маме не говорила. Особенно на праздниках, в Рождество и на Пасху, и летом. Порой я просила у мамы братика или сестричку, но она отвечала, что сперва ей нужен муж, а о новых детях она подумает уже потом.
Я не понимала почему. Меня она родила безо всякого мужа, хотя я вполне осознавала, что в самом начале ей все же потребовалась чья-то помощь.
Членам этой семьи хорошо: они – части большого целого, хотя я и задаюсь вопросом, насколько они сами осознают, как это здорово. Случалось ли им когда-нибудь помыслить о том, что некоторые в этом мире буквально одни. И что сами они принадлежат к привилегированному меньшинству, для которого открыты все двери.
Но что-то я сомневаюсь, что они об этом думают.
После того, как мамина болезнь приобрела серьезный характер, я долго была одинока. Был период, когда я совсем впала в уныние и думала, что жизнь бесполезна. Но потом я, так сказать, увидела свет, и сейчас мне есть ради чего жить.
Сейчас мне впервые кажется, что у меня есть какая-то цель.
Столики сдвинуты вместе так, что образуют четыре длинных стола. Свободное место рядом с Гестом, очевидно, оставлено для меня. Я окидываю зал взглядом и вижу Стеффи довольно далеко от нас. Рядом с ней Виктор.
– Оно у тебя с собой?
Я дергаюсь, когда Хаукон шепчет мне в ухо.
– Не здесь, – отвечаю я шепотом и жестом зову его выйти. За дверями зала я достаю пакетик из сумочки и передаю его как можно более незаметно.
Хаукон смеется над моей опасливостью.
– Ты что, боишься, что сюда копы нагрянут?
– Есть вещи и похуже полиции, – шепчу я.
– А ты приняла? – любопытствует Хаукон.
– Нет, не стала. – Хаукон ухмыляется, словно не верит. – Ну, правда, Хаукон, я…
– Спокойно. – Он обнимает меня за плечи. – Расслабься. Тут ничего страшного нет.
Я смотрю Хаукону прямо в глаза, и у него постепенно появляется улыбка. Когда я сама начинаю улыбаться, вопреки моим планам, он смеется.
– Ты просто жуть, Хаукон. Просто жуть.
– Если бы ты знала… – Хаукон подмигивает и указывает на туалет. Мне не нужно спрашивать, что он собирается там делать.
Я возвращаюсь в зал и сажусь между Гестом и мамой. Живот подводит от голода, и я радуюсь, увидев хлеб и взбитое масло. Я тянусь за вторым куском, но ловлю строгий взгляд мамы и не беру его.
Все мое детство сопровождалось постоянными попытками мамы контролировать мое пищевое поведение, следить, чтоб я не объедалась. Судя по всему, она и сейчас не может остановиться. В ее оправдание можно сказать, что ребенком я была довольно пухленьким и съедала порции как у взрослых. Мама обычно прятала все сласти, но я всегда их отыскивала. А сегодня у меня нет проблем с лишним весом. В семнадцать лет я начала худеть и наконец так отощала, что мама отправила меня к врачу. Он не нашел никаких признаков анорексии, зато обнаружил многое, что указывало на пережитую психологическую травму. Мама «никогда не слыхала такого вздора».
Вдруг раздается грохот. Я быстро поворачиваюсь и вижу, что Оддни лежит на полу, будто упала со стула. Она ругается, брыкается и смеется. Триггви торопится помочь ей встать.
По натянутой улыбке мамы я вижу, что ей не смешно.
– Что мне поделать с моей сестрой? – шепчет она мне, намазывая хлеб. – Дальше так не пойдет.
– Наверно, ей лечиться пора?
– Лечиться? – фыркает мама. Она убеждена, что лечение от алкоголизма – для людей другого сорта. Может, я и не права, но у меня всегда было такое чувство, что мама видит мир в эдаких черно-белых тонах: есть «мы», а есть «они». Мы – никогда не показываем слабостей, не проявляем сильных чувств, всегда собранны, ведем себя корректно. А остальные, которые этого не могут, – слабохарактерные.