И вот я обращаюсь к тебе за советом, как обычно. Хоть ты и шут, но советы твои всегда были самыми мудрыми. Понимаю, что это невозможно, но если бы я только мог снова посидеть с тобой и вместе все обдумать! Ты, как никто другой, умел, взглянув на запутанный узел придворной политики, показать мне, где каждая нить закрутилась и застряла, и тем самым проследить каждую прядь в веревке для повешения обратно к тому, кто соорудил петлю. Я мучительно скучаю по твоим озарениям. Столь же сильно, как скучаю по твоему обществу. Пусть боец из тебя был неважный, но все же, когда ты прикрывал мне спину, я ощущал себя как никогда защищенным.
Но должен признать, что и такой обиды больше никто мне не наносил. Ты написал Джофрон? Не мне? Если бы от тебя за все эти годы пришла хоть весточка, мне было бы куда посылать все свои тщетные размышления. С гонцом или с птицей, я отправлял бы их к тебе и воображал, что когда-нибудь где-нибудь они тебя настигнут и ты уделишь мне хоть мгновение в своих мыслях. Ты же знаешь, какой я. Собираю крохи и намеки, складываю в картинку – и получается, что ты намеренно мне не пишешь, чтобы я никак не сумел до тебя дотянуться. Почему? Что я должен думать? Что ты боишься, чтобы я каким-то образом не испортил твой труд? Основываясь на этом, я вынужден задаться вопросом: может, я всегда был для тебя всего лишь Изменяющим? Оружием, которым ты пользовался без всякого сострадания, а потом отложил в сторону, чтобы оно случайно не навредило тебе или делу твоих рук?
Мне нужен друг, и я никому не могу признаться в своих слабостях, страхах, ошибках. У меня есть любовь Молли, и Би нуждается во мне, в моей силе. Но я не посмею признаться ни одной из них: сердце мое разбивается, когда я вижу, что Би остается вялым младенцем. Мои мечты о ней тают, и я опасаюсь, что она навсегда останется незрелым и заторможенным ребенком. Но с кем же мне поделиться своей болью? Молли слепо обожает дочь и яростно настаивает на том, что время возместит ей все недостающее. Она, похоже, не готова признать, что наше дитя разумом не дотягивает до двухдневного цыпленка. Шут, мое дитя не смотрит мне в глаза. Когда я к ней прикасаюсь, она отстраняется, как только может. То есть недалеко, потому что она не способна перекатываться или поднимать голову. Она не издает звуков, если не считать воплей. И даже они раздаются нечасто. Она не тянется за пальцем матери. Она вялая, Шут, больше похожа на растение, чем на ребенка, и сердце мое каждый день разбивается из-за нее. Я хочу ее любить, но вместо этого понимаю, что отдал свое сердце ребенку, которого здесь нет, ребенку, которым я ее вообразил. И потому я гляжу на свою Би и тоскую о ней – такой, какой она не стала. И наверное, никогда не станет.
Ох, даже не знаю, кто мог бы меня утешить? Разве что самому высказать это вслух и не отпрянуть в ужасе от моего бессердечия.
Поэтому я записываю слова и предаю их огню или отправляю в мусор вместе с другими бесполезными размышлениями, которые пишу точно одержимый каждую ночь.